в навязанную мне роль инспектора.
Его возбуждение росло, он почти шипел, а глаза его горели и слезились, его распирало от упоения доносительства, облеплявшего его губы беловатым налетом слюны.
— Ну, что с обрядами?
Он нетерпеливо скривился, набираясь смелости перед тяжестью обвинений, которые ему предстояло предъявить.
— Проповеди не вдохновляют ни на какие начинания, не дают ощутимых результатов, правила подслушивания нарушаются сплошь и рядом, и в Секции Высших Предначертаний злоупотребления привели к скандалу, который удалось кое-как замять лишь благодаря тому, что тайный брат Малькус сумел наладить отношения с ризничим, которому он в порядке обмена посылает для покаяния девиц с девятого, разумеется, соответствующим образом настроенных, а аббат-офицер Орфини вместо того, чтобы уведомить, кого следует, ударился в мистику, толкует о неземных наказаниях…
— Космических?
— Если бы! Ох, прошу извинить… не знаю, к сожалению, звания…
— Ничего, это не важно.
— Понимаю. Можно толковать о 'наижесточайших карах', имея под рукой столько эффективных приспособлений, благодаря коллегам из Турции… Но ведь, вдобавок ко всему, тайный брат Малькус направо и налево распускает слухи о том, что он расшифровал Библию. Вы понимаете, что это означает?
— Богохульство, — предположил я.
— С богохульством Всевышний справится как-нибудь сам, это для него не впервой. Речь идет о целом учении! Теологические основы теории святого отступничества.
— Хорошо, — нетерпеливо перебил я его. — Давайте перейдем к фактам. Этот тайный брат Малькус… Как все это выглядит? Но, ради Бога, самую суть.
— Слушаюсь. О том, что брат Малькус триплет, было известно давно способ, которым при пении псалмов… Ну, понимаете, брат Альмугенс должен был иметь с ним дело… мы подсунули ему нескольких штатских… он, лежа крестом, подавал знаки… ну, нарушение параграфа четырнадцатого… а при квартальном обыске в ризе его офицера-исповедника были обнаружены вшитые двойные перекрученные серебряные нити.
— Нити? А зачем, собственно?
— Ну как же… для экранирования подслушивающего устройства. Я лично вел следствие среди причащающихся…
— Благодарю, — сказал я, — пожалуйста, достаточно. В общих чертах я сориентирован. Вы можете идти.
— Но ведь я только начал…
— До свидания, брат.
Монах выпрямился, вытянул руки по швам и ушел. Я остался один. Итак, религиозные обряды вовсе не были побочным, дополнительным занятием, чем-то, предназначенным для траты свободного времени, но выполняли роль оболочки нормальной служебной деятельности.
Я посмотрел на мертвого. Палец его задрожал еще сильнее. Я невольно приблизился к гробу. 'Надо бы уходить, пожалуй', — подумал я. Но рука, которую я держал в кармане, внезапно выскользнула оттуда и легла на кисть старичка. Это прикосновение было почти мгновенным, но оставило у меня в памяти след ощущения его холодной, иссохшей кожи. И при этом его мизинец, задетый кончиками моих пальцев, оказался у меня в руке.
Инстинктивно я разжал пальцы — и он покатился между складками знамени, и лег там, как маленькая колбаска. Я не мог его так оставить, поднял упавший мизинец и поднес к глазам.
Сделан он был вроде бы из губки, на нем были нарисованы морщины, имелся даже ноготь. Протез? До меня донеслись звуки шаркающих шагов. Я спрятал эластичную вещицу в карман.
В часовню вошло несколько человек.
Они несли венок. Я отступил за колонну. На венке поправляли траурные ленты с золотыми буквами. У алтаря появился священник. Прислужник поправлял его одеяние. Я оглянулся. Прямо за моей спиной, рядом с барельефом, изображавшим отступничество святого Петра, виднелась узкая дверь. За ней оказался коридорчик, сворачивавший налево. В конце его перед чем-то вроде обширной ниши с тремя ведущими вверх ступенями сидел на треногом табурете монах в рясе и деревянных сандалиях. Негнущимися, покрытыми мозолями пальцами он переворачивал страницы требника. При моем приближении он поднял на меня глаза. Он был очень стар, с бурым, как земля, пятнышком на лысом черепе.
— А что у вас там? — спросил я и указал на дверь в глубине ниши.
— А-а? — прохрипел он, приставляя ладонь к уху.
— Куда ведет эта дверь? — крикнул я.
Я наклонился над ним. Блеск радости понимания оживил его помятое лицо.
— Нет, любезный. Никуда. Это келья отца Марфеона, отшельника нашего.
— Что?
— Келья, любезный…
— А можно к этому отшельнику? — спросил я ошеломленно.
Старец отрицательно покачал головой.
— Нет, любезный, нельзя. Отшельник же, любезный…
Секунду поколебавшись, я поднялся по ступенькам и отворил эту дверь. Предо мной предстало нечто вроде темной, сильно захламленной передней. Повсюду валялись пустые пакеты, засохшая шелуха от лука, пузырьки, резиночки — все это, перемешанное с бумажным мусором и обилием пыли, почти сплошь покрывало пол.
Лишь посередине был проход, вернее, ряд проплешин, куда можно было поставить ногу, который вел к следующей, словно бы из сказок, из неотесанных бревен, двери. Проследовав по проходу среди мусора, я добрался до нее и нажал на огромную, железную, изогнутую ручку. Сначала я увидел и услышал торопливую возню, громкий шепот, а затем глазам моим в полумраке помещения, едва освещенного низко горевшей, словно она стояла на полу, свечой, представилось беспорядочное бегство каких-то личностей, жавшихся по углам, на четвереньках вползавших под край стола, под нары. Один из пробегавших задел свечу, и наступила кромешная тьма, полная сварливого шепота и пыхтения. В воздухе, который я набрал в легкие, стояла удушливая вонь немытых человеческих тел. Я поспешно отступил к двери.
Старый монах, когда я проходил мимо, поднял глаза над молитвенником.
— Не принял отшельник, а?
— Он спит, — бросил я на ходу.
Меня догнали его слова:
— Как кто в первый раз приходит, так всегда говорит, что спит, а вот как во второй раз, то надолго остается.
Возвращаться я был вынужден через часовню. Панихида, видимо, уже состоялась, поскольку гроб, флаги и венки исчезли. Мессу тоже отслужили. На слабо освещенном амвоне стоял потрясавший руками священник. На его груди под парчой вырисовывалась квадратная выпуклость.
— …ибо сказано: 'И опробовав все искушения, дьявол отступил от него, но до времени'.
Высокий голос проповедника вибрировал, отдаваясь от скрытого во мраке свода.
— 'До времени' сказано, а где же пребывает он? Может, в море красном, бурлящем под кожею нашей? Может, где-то в природе? Но разве сами мы, о братия, не являемся частью природы необъятной, разве шум ее деревьев не отзывается в костях ваших, а кровь, струящаяся в жилах наших, разве менее солена, чем вода, которой океан омывает полости скелетов своих тварей подводных? Разве пустоши глаз наших не ищут огонь неугасимый? Разве не являемся мы в итоге суетной увертюрой покоя, супружеским ложем праха, космосом и вечностью лишь для микробов, в жилах наших затерянных, которые изо всех сил мир наш заполонить стараются? Являемся ли мы неизвестностью, как и то, из чего возникли мы, неизвестностью, из-за которой удавляемся, неизвестностью, с которой общаемся…
— Вы слышите? — прошептал кто-то за моей спиной.
Краем глаза я уловил поблескивающее бледное лицо брата-офицера.
— О том, как удавляемся, об удушении… и это называется провокационная проповедь! Ничего