заточить, запереть… Но я слишком хорошо понимал, что они сюда не придут.
Заковать в оковы — это был бы не современно. И они опять-таки знали, что я не задержусь надолго под боком спящего старца, а, ознакомившись с тем, что он мне провозгласил, отправлюсь, словно пес с перебитой лапой, в дальнейшие скитания.
Я ощутил, как во мне поднимается волна гнева. Я встал, затем, сначала медленно, а потом все быстрее принялся ходить туда-сюда по великолепному ковру. Адмирадир, сидевший, согнувшись, в глубине своего кресла, так непохожий на бравые свои изображения, которые с ощущавшейся в них внутренней силой смотрели сразу со всех сторон, нисколько мне не мешал. Мои взгляд блуждал по окружающей обстановке, воровски перескакивал с роскошной мебели на парчовые портьеры, пейзажи, пока не остановился, наконец, на письменном столе.
Я понял, для Здания остаюсь все еще никем. Заслуг никаких, но и провинности мои едва ли значительны, какая-то тень их. Да, обратить на себя внимание, залететь чрезмерно, ужасно пасть, одержать победу через катастрофу, страшным, невероятным проступком.
Я медленно подошел к столу. Он был исключительно массивен. Его эбеновые недра должны были заключать секретные, секретнейшие документы, очень важные тайны.
Я присел на корточки перед выдвижными ящиками, взялся за медную ручку и тихонько потянул на себя. Множество коробочек, пластмассовых и картонных, стянутых резинками, пачки карточек с рекомендациями: 'Три раза в день по чайной ложке'… Я приподнял стальную шкатулку — она загремела пилюлями. Второй ящик — то же самое. С этой стороны у старца были только лекарства. Но, кажется, он клал на стол что-то, зазвеневшее металлом. Ага, я не ошибся! Связка ключей.
Я уже подбирал их к замкам в глубине стола, присев, с головой погрузившись во мрак. Этого они предвидеть, пожалуй, не могли. Они не могли счесть меня столь коварным, способным нагло и подло рыться в тайниках под боком у усыпленного командующего!
'Вязну, — мелькнуло у меня в голове, — а ведь я вязну, окончательно, гибельно, уж из этого я точно не выберусь, не выкручусь!' Дрожащими руками вынимал я из темноты коробку за коробкой, перевязанные шнурками пакеты, рвал обертку, бумага предательски шелестела — и ничего! Какое разочарование! Опять бутылочки, скляночки, баночки с размягчающими мазями, успокоительные капли, повязки, пояса, ортопедические вкладыши, бандажи, пачки таблеток, подушечки, иглы, вата, металлическая коробочка, полная пипеток…
Как это так — ничего? Больше ничего?
Не может быть! Должно быть, замаскировано!
Я набросился на следующие ящики, словно тигр, отследивший свою добычу, начал выстукивать планки. Ага! Есть тайник! Одна из них поддалась. С замиранием сердца я слушал треск секретной пружины. Внутри, в замаскированном ящичке, я увидел шляпку от желудя, палочку, крапчатый с одного конца камешек, засушенный листок и, наконец, запечатанную пачечку. Это меня обеспокоило. Почему пачечка, а не пачка? Я разорвал бумагу.
Оттуда посыпались цветные вкладыши вроде бы от шоколадок. Что еще?
Больше ничего? Ничего…
Сидя на корточках, я рассматривал их между методичными посвистываниями старца. Животные: осел, слон, буйвол, павиан, гиена и какие-то яички. Как это понять — осел? Может, потому, что я веду себя как осел? Не может быть.
Ну, а слон? Неловкий, толстокожий.
Гиена? Гиена кормится падалью. Падаль — труп, почти труп, пустыня, останки старцев — возможно это? А павиан? Павиан — обезьяна, обезьяна притворяется, шутовски обезьянничает, естественно!
Значит, и это от меня ожидали? И, зная, что, не взирая ни на что, заберусь, подложили? Но яичко? Что означает яичко?
Я перевернул этикетку. Ах! Кукушкино!
Кукушкины яйца — коварство, измена, фальшь. Тогда что же? Броситься на него? Убить?
Но как, при всех этих бутылочках, скляночках, удушить безоружного старца?
А что делать с бородавками? Впрочем…
— Пи-и… — пропищал он носом.
Он зафукал, застонал и разразился совершенно соловьиной трелью, словно в нем была спрятана птичка, старческая, маленькая…
Это был конец. Тихонько, как попало, я побросал все коробочки и бумажки обратно в ящики, отряхнул колени и, перешагнув через лужу разлитых ароматных лекарств, сел на стул — не для того, чтобы продумать дальнейшие шаги, а просто в отчаянии и внезапном упадке сил.
7
Не знаю, как долго я сидел так.
Старец в расстегнутом мундире время от времени во сне шевелился, но это не выводило меня из оцепенения. Много раз я вставал и шел к Эрмсу, но лишь мысленно, в действительности же я не двигался с места. В голове у меня мелькнула мысль, что если я буду продолжать сидеть, ничего не делая, только сидеть, то в конце концов они должны будут предпринять что-то в отношении меня, но тут же вспомнил долгие кошмарные часы высиживания в секретариате и понял, что надеяться на это не стоит.
Торопливо, словно меня ждало что-то неотложное, я собрал бумаги и пошел к Эрмсу.
Он сидел за столом, делая какие-то пометки на бумагах, а левой рукой, не глядя, неловко помешивая чай.
Он поднял на меня голубые глаза. Было в них что-то неугомонное, и они весело заблестели, в то время как губы его еще продолжали что-то читать в документах. Казалось, он был способен радоваться любой вещи, совсем как молодой пес… Не из-за этого ли и не потому ли?.. Он прервал мою мысль, вскричав:
— Вы? Только теперь? Ну, я уж думал, вы совсем пропали! Так исчезнуть! Куда вы девались?
— Я был у адмирадира, — пробормотал я, усаживаясь напротив него. Я ничего не хотел сказать этим, но он, видимо, понял меня превратно и наклонил голову с оттенком шутливого почтения.
— Ого! — сказал он с удовлетворением. — Ну, ладно. Итак, вы не теряли времени даром. Что ж, от вас можно было этого ожидать.
— Нет, майор! — Я почти кричал, привстав с кресла. — Прошу вас, не надо!
— Почему? — спросил он с удивлением.
Я не дал ему сказать больше ни слова.
Во мне открылись долго сдерживавшие запоры, я говорил быстро, несколько несвязно, не делая пауз, о первых моих шагах в Здании, о главнокомандующем, о подозрениях, которые уже тогда зарождались во мне, хотя я об этом еще не знал и носил их в себе, как бактерии, отравлявшие мои дальнейшие действия, как я вскормил это в себе, сделал своим предназначением, и как готов был уже принять тот кошмарный облик, навязанный в равной степени как страхом, так и внешними обстоятельствами, облик без вины виноватого, обвиняемого без единого пятнышка на совести, но и в этом мне отказали, предоставив меня себе самому — по-прежнему самому себе, конечно, только в другой ситуации, — и как я бродил от двери к двери в этой никому не нужной бессмыслице.
— Я, — повторил я, — собой… себе… мне… — И так ходил вокруг да около, чувствуя ущербность даваемых определений, всему этому чего-то не хватало, слишком уж все не клеилось. Наконец, во внезапном озарении, посетившем сначала, пожалуй, язык, а не мысли, которые явно остались позади, я принялся за общий разбор дела: — Если я действительно хоть на что-то пригоден — хоть на что-то, повторяю, без малейших надежд и притязаний, — то не следует изводить меня до такой степени без всякой пользы. Какая польза будет в конце концов Зданию, если я превращусь в мокрое место, расплывусь лужей? Что оно от этого выиграет? Ничего! Так зачем же все это? Не пришло ли, в самом деле, время, чтобы вручить мне… то есть возвратить инструкции, ознакомить меня в полной мере с миссией, какой бы она ни была, а я со своей стороны заявляю, что буду лоялен, буду стараться, усиленно, сверх всяких сил,