— Меня? — проговорил он. — С чего бы это?..
Он повесил пиджак на ручку двери, заправил вокруг шеи полотенце и принялся намыливать лицо. Я постоял некоторое время позади него, сделал несколько шагов туда-обратно и наконец уселся на край ванны. Он не говорил ни слова, словно был один.
Его спина была знакома мне вроде бы лучше, нежели лицо, которое изменила растительность. Я наклонился, и тогда заметил тонкий, сложенный в петлю ремешок, который высовывался из-под ванны. От неожиданности я даже вскочил на ноги. Ну конечно, это был шпион с фотоаппаратом! Я с трудом расслабил мышцы, сел и какое-то время ждал, когда он заговорит. 'Подослан, — думал я. — Подослан, чтобы… Чтобы что? Увидим… Сейчас он за меня возьмется'.
Молчание затянулось, стало неприятным.
Я хотел пустить воду в ванну, мне нужен был этот шум, но это могло выдать мою слабость. Я касался пола только мысками ног, и, как это нередко бывает в таком неудобном положении, левая нога у меня начала трястись, и тряслась все сильнее и сильнее, пока не впала в некий свойственный ей самой ритм.
— Вы… давно? — спросил я словно бы нехотя, глядя ему в спину.
В зеркале были видны намыленные щеки, глаз его я не видел. 'Ответит, когда дойдет до уха', — решил я. От уха он, однако, перешел к подбородку, а я так и не услышал ни слова.
— Вы давно здесь? — спросил я еще раз.
— Дальше, — сказал он, не прекращая скрести под подбородком.
— Что — дальше? — спросил я, сбитый с толку, но он не соизволил даже ответить. Склонившись над умывальником, он небрежно споласкивал лицо.
Водяные брызги долетели даже до меня.
— Осторожнее. Вы брызгаете, — сказал я.
— Тебе это не нравится? Так можешь идти.
— Я здесь обосновался первым.
Он одним глазом глянул из-под складок полотенца.
— О? В самом деле?
— Да.
Он швырнул полотенце на пол и, протянув руку за пиджаком, бросил мне:
— Обед был?
— Не знаю.
— Впрочем, сегодня без мяса, — пробормотал он так, словно обращался сам к себе. Затем поправил одежду, отряхнул рукав и, подтянув штаны, добавил: — Хоть бы картошки жареной дали, а то наверняка снова каша. Вечно эта каша. Жареного бы чего-нибудь, чтоб им пусто было, попробовать.
Затем мельком посмотрел на меня.
— Ну, ты начинаешь, или как? А то я пойду.
— Что я должен начинать?
— Не прикидывайся. Старо.
— Я не прикидываюсь. Это вы прикидываетесь.
— Я? — удивился он. — В чем, например?
— Вы знаете, в чем.
— Так можно без конца, — рассудил он неохотно. Потом внимательно присмотрелся ко мне. У меня не осталось никаких сомнений. Последний раз я его видел, когда он фотографировал секретные документы в сейфе.
— Штатник? — медленно произнес он. — А почему? Очередь на мундирники, да?
— Какой штатник?
Он подошел ближе и посмотрел на мою ногу. Она заинтересовала его.
— Стукач, — решил он наконец.
— Что? Кто?
— Ты!
— Я? Может, вы будете, наконец, говорить вразумительно? Никакой я не штатник и не стукач.
— Нет? Тогда откуда ты? Из выплюйницы?
— Какая выплюйница?
— Тогда откуда? Из ниоткуда? И чего ты хочешь?
— Ничего. Это вы чего-то хотите.
— Да-а?
Он прошелся два раза по ванной от стены к стене, засунув руки в карманы, от двери искоса посмотрел на меня, наконец остановился и сказал:
— Ну, хорошо, хватит. Допустим, что я ошибся. А ты не шифролаз случайно?
— Нет.
— Сороковуха?
— Я не знаю, о чем вы говорите.
Он протяжно свистнул.
— Ладно. Не верю, но ладно. Мне-то что за дело? Ну, лезь сам в дерьмо. Так, говоришь, ты миссийщик?
Я колебался, не зная, что сказать.
— Я не вполне понимаю, о чем вы говорите, — начал я, — но если речь идет о моей миссии…
— Та-а-ак, — протянул он. — Инструкцию получил?
— Получил, но…
— Испарилась?
— Да. Вы, может, знаете, что…
— Погоди.
Он наклонился, достал из-под ванны фотоаппарат в футляре и, усаживаясь осторожно на биде, извлек из-под крышки футляра бисквит.
— Мясной рулет с обеда, — пояснил он с полным ртом. Несколько крошек упало ему на грудь. — Занимаюсь самопожертвованием, как видишь. Хочешь, значит, знать, что тут делается?
— Хочу.
— Священник был?
— Был.
— Лилейная белизна?
— Извините?
— А, еще нет! Хорошо. Как будто бы восьмидесятка.
Он примеривал какую-то мысль к моей непрерывно трясшейся ноге, внимательно вглядываясь в нее, не переставая жевать. При этом кончиком языка он не давал упасть с губ наиболее крупным крошкам.
— После старика, — заключил он наконец. — А жирного тебе уже подсовывали? Пухляк, отъевшийся! Можешь не говорить: по тебе видно. А тик — это явно после старика.
Он ткнул пальцем в футляр фотоаппарата.
— Не голоден? Хочешь?
— Спасибо.
Казалось, он даже не слушал, что я ему отвечаю, поудобнее усаживаясь на стульчаке, умудряясь не задеть крестцом торчавшие сзади краны. Его движения были сноровистыми и рассчитанными, словно он полжизни просидел на унитазах.
— Храпа, — сказал он с какой-то тоской, — насмотрелся, а? Кожа синеет, бородавочки в парочки… Затем струпья живой изгородью, темно, смутно, мутно, а ты — как авгур какой-то, ломающий голову над чихом! Кустиком в ухе, холера, говорит, а ты и так, и сяк, складываешь, раскладываешь — и ничего не понимаешь. У тебя сейчас что: испытание или уже выподление?
— Извините, — сказал я, — но…
— На испытании, — решил он. — Комбинациями занимаешься, брат, и тем живешь! Чайком живешь! Долго так не протянешь! Нога любит иногда так вот, что дальше некуда, и не хочет, проклятая, перестать.