Я дал дорогу улыбавшемуся юноше, который под мышками и в обеих руках нес бутылки вина. Избавившись от своей ноши, он возвратился, чтобы представиться:
— Клаппершлаг.
Затем уважительно пожал мне руку. — Аспирант… со вчерашнего дня, добавил он, неожиданно покраснев. Я в ответ улыбнулся. Ему было самое большое двадцать лет. Черные волосы густо росли над широким белым лбом, и даже перед ушами свисали тонкие прядки, словно брелочки.
— Прошу, друзья! По местам! — возвестил Баранн, потирая руки.
Не успели мы еще как следует усесться на опасно потрескивающие стулья, а он уже ловко и с алчной усмешкой, перекосившей его лицо влево, налил всем нам, поднял бокал и воскликнул:
— Господа! Здание!
— И-эх! — грянуло словно из одной груди.
Мы чокнулись и выпили. Незнакомый по вкусу алкогольный напиток слабым огнем медленно растекся у меня в груди. Баранн снова налил всем, понюхал рюмку, чмокнул и выкрикнул: — В дополнение к первой!
Я залпом выпил. Крематор, развалившись на стуле, закусывал бутербродами и ловко выплевывал семечки от огурцов, стараясь попасть в тарелку юноше. Баранн все наливал и наливал.
Мне сделалось жарко. Через какое-то время я уже не ощущал выпитого, лишь вместе с окружающими погружался в густую, светлую, колеблющуюся субстанцию.
Едва рюмки успевали наполниться, как их уже требовалось выпить, словно в этом было что-то неотложное, словно в любую минуту эту столь неожиданную, импровизированную пирушку что-то могло прервать.
Странным казалось также и чрезмерное оживление этих людей, которое никак не объяснялось несколькими выпитыми рюмками.
— Что это за торт? Прованский? — спрашивал с набитым ртом толстый.
— Хе-хе, прованский, — ответил ему Баранн.
Крематор хохотал, неся всякий вздор: шутки, прибаутки, пьяные присловья.
— Твое здоровье, Бараннина, и твое, труполюб! — проревел толстый.
— Танатофилия — это влечение к смерти, а не к умершим, невежда, отрезал крематор.
Вскоре разговаривать стало совершенно невозможно. Даже крики тонули в общем хаосе. Тост следовал за тостом, приглашение за приглашением. Я пил охотно, поскольку остроты и шутки моих собеседников казались мне до невозможности плоскими, и я старался утопить в вине мое омерзение и отвращение. Баранн, заходясь фальцетом, под собственное визгливое пение демонстрировал, вышагивая по салфетке сладострастно выгнутыми пальцами, танец пьяной пары, крематор то хлестал водку стаканами, то швырял огурцами в молодого человека, который не очень-то от них уклонялся. Толстый же ревел, как буйвол:
— Гуляй, душа! Ой-ля-ля!
— Гуляй! Эге-гей! — вопили в ответ ему.
Потом он вскочил на ноги, покачнулся, сорвал с головы парик и, швырнув его на пол, заявил, блестя потной обнаженной лысиной.
— Эх, гулять — так гулять! Друзья! Сыграем в западни!
— В западни!
— Нет, давайте в загадки!
— Хи-хи! Ха-ха!
Они ржали, кривляясь друг перед другом.
— За чувства наши братские! За счастья буйный пляс! — кричал крематор, целуя себе руки.
— А также за успех лечения. За доктора, приятели дорогие! Не будем забывать о докторе! — взвизгнул Баранн.
— Жаль, что нет девочек. Устроили бы танцы…
— Эх! Девочки! Эх, грех! Сладостные утехи!
— Эх, парад! Маршируют шпики! — выл толстый, не обращая ни на кого внимания, потом вдруг замолчал, икнул, окинул нас налитыми кровью глазами и облизнулся, показывая тонкий, маленький, какой-то девчоночий язычок.
'Что я тут делаю? — подумал я с ужасом. — До чего омерзительно это службистское низкопробное пьянство восьмого ранга! Как же они силятся быть оригинальными…'
— Господа! За ключника! За швейцара нашего! Виват, крематор! Виват, гульба! — пискляво кричал кто-то из-под стола.
— Да! Да здравствует!
— Залпом за него!
— Ручейком!
— Огурчиком! — нескладно вопил хор.
Мне стало даже жалко бедного юношу — как же мерзко они его спаивали, то и дело подливая ему. Толстый, с набрякшей, покрасневшей, словно грозившей лопнуть лысиной — лишь дряблая шея неестественно белела под ней — зазвонил о стекло, а когда это не помогло, швырнул бутылку об пол.
Звук бьющегося стекла вызвал мгновенную тишину, в которой он попытался заговорить, опершись на руки, но ему мешал душивший его смех. Он лишь подавал дрожащими руками знаки, чтобы все подождали. Наконец он выдавил:
— Гулянка! Товарищеская игра! Загадки!
— Ладно! — проревели все. — Пущай! Давайте! Кто первый?
— На равнине Дом стоит, жизнь вмещая бурную. Эх, люби же крепко ты душу агентурную, — это вопил Баранн.
— Господа, братья милые! — пытался перекричать его толстый. — Номер первый: кто видел инструкцию?
Ответом был взрыв хохота. Я содрогнулся, глядя на дергающиеся тела и разинутые рты. Крематор и юноша почти рыдали. Юноша пискнул:
— Ухо от селедки!
Снова удерживаемые нетвердой рукой рюмки со стеклянным звоном сошлись над скатертью. Умиленный крематор покрывал поцелуями теперь уже внутренние стороны своих ладоней. Баранн, сидевший напротив меня, опрокинул в рот рюмку водки.
Я обратил внимание, что при этом он ткнул краем рюмки в нос, и тот затем не восстановил свою форму, а так и остался с вмятинкой посередине. Хозяин носа этого даже не заметил. 'Видимо, восковой' — решил я, но впечатления на меня это не произвело. Толстый, которому становилось все жарче, обнажился до пояса, повесил через плечо пижамную куртку и теперь сидел, поблескивая потом на густой растительности на груди, жирный, отвратительный. Затем он отстегнул и уши.
— Ибо здесь шпионства рай, рай здесь для шпионства! — вдруг стали петь на два голоса Баранн и юноша. Голубые глаза юноши блуждали теперь совсем уже безумно.
Оторвавшись от целования своих рук, крематор присоединился к ним, декламируя:
— Ты хватаешь эти документы! И читаешь эти документы! И глотаешь эти документы!..
— Господа, загадка номер два: что такое супружество? — плотоядно гудел раздетый апоплектик, похожий в таком виде на заросшую волосами женщину.
— Это наименьшая ячейка шпионства, — ответил он сам себе, так как никто его не слушал.
Раскрасневшиеся орущие лица раскачивались у меня перед глазами. Мне казалось, что Баранн, шевеля ушами, подает какие-то знаки крематору, но скорее всего это просто почудилось: оба они были слишком пьяны. Семприак схватил вдруг чужую рюмку, опорожнил ее, швырнул об пол и поднялся, пошатываясь, на ноги. Водка и слюни стекали у него по усам.
— Ну! Теперь ты совсем хорош! — кричали ему. — Господа! Внимание! Облик особы высокого ранга! Повышение ему соответствующее!
— Тихо! — проревел крематор.
Он был страшно бледен и покачивался, будучи не в силах удерживать равновесие. Широко расставив руки, он оперся о стол, откашлялся, вытер слезы и, скаля беличьи зубы, жалобно затянул: