без форм, без силуэта, без лица, и вдруг сквозь её безличный, отчаянно сентиментальный образ во всём великолепии своего профессорского обличья из серой тьмы выступил Гезе, отец соляристики и соляристов. Но не о грязевом извержении, не о зловонной пучине, поглотившей его золотые очки и аккуратно расчёсанные седые усы, думал я. Я видел только гравюру на титульном листе монографии, густо заштрихованный фон, которым художник окружил его голову, так что она оказалась в ореоле. Его лицо не чертами, а добросовестной старомодной рассудительностью было так похоже на лицо моего отца, что в конце концов я уже не знал, кто из них смотрит на меня. У них обоих не было могилы — ситуация, в наше время настолько обычная и частая, что она не вызывала никаких особенных переживаний.
Образ уже пропадал, а я на одно — не знаю, насколько долгое, — мгновение забыл о станции, об эксперименте, о Хари, о чёрном океане, обо всём, и меня пронизала быстрая как молния уверенность, что те двое, те, уже не существующие, страшно маленькие, превращённые в горстку праха люди справились со всем, что их встретило, и исходящее от этого открытия ощущение покоя развеяло бесформенную толпу, которая окружала серую арену в немом ожидании моего поражения.
Я услышал двойной щелчок, аппаратура выключилась, и по глазам ударил свет. Сарториус стоял всё в той же позе и изучающе смотрел на меня. Снаут, повернувшись к нему спиной, возился с приборами, будто умышленно шлёпая спадающими с ног сандалиями.
— Как вы считаете, доктор Кельвин, удалось? — прозвучал гнусавый отталкивающий голос Сарториуса.
— Да, — ответил я.
— Вы в этом уверены? — с оттенком удивления и даже подозрительности спросил Сарториус.
— Да.
Моя убеждённость и резкий тон на мгновение сбили с него холодную важность.
— Это… хорошо, — пробурчал он и осмотрелся, как бы не зная, что теперь со мной делать.
Снаут подошёл ко мне и начал снимать повязку.
Я встал и прошёлся по залу, а в это время Сарториус, который исчез в темноте, вернулся с уже проявленной и высохшей плёнкой. На полутора десятках метров записи тянулись дрожащие линии со светлыми зубцами, какая-то плесень или паутина, растянутая на чёрной скользкой целлулоидной ленте.
Мне больше нечего было делать, но я не ушёл. Мои коллеги вставили в оксидированную кассету модулятора запись, конец которой Сарториус просмотрел ещё раз, недоверчиво насупившись, словно пытался расшифровать заключённый в этих трепещущих линиях смысл.
Потом Снаут и Сарториус подошли к пультам управления и привели аппаратуру в действие. В обмотках катушек под стальным полом со слабым басовитым мурлыканьем проснулся ток, потом огоньки на вертикальных остеклённых трубках указателей побежали вниз, показывая, что большой тубус рентгеновского аппарата опускается в вертикальный колодец, чтобы остановиться в его открытой горловине. Огоньки застыли на самых нижних делениях шкалы, и Сарториус начал увеличивать напряжение, пока стрелки, точнее белые просветы, которые их заменяли, не сделали, покачнувшись, пол-оборота вправо. Гудение стало едва слышным, ничего больше не происходило, бобины с плёнкой вращались под кожухом, так что даже этого нельзя было увидеть, счётчик метража постукивал, как часовой механизм.
Хари смотрела поверх книги то на меня, то на них. Я подошёл к ней. Она взглянула испытующе. Эксперимент уже кончился. Сарториус не спеша подошёл к большой конусной головке аппарата.
— Идём?.. — одними губами спросила Хари.
Я кивнул головой. Она встала. Не прощаясь ни с кем — это казалось бессмысленным, — я прошёл мимо Сарториуса.
За высокими окнами верхнего коридора пылал закат исключительной красоты. Это был не обычный, унылый, распухший багрянец, а все оттенки затуманенного, как бы обсыпанного мельчайшим серебром розового цвета. Тяжёлая, неподвижно всхолмлённая чернь бесконечной равнины океана, казалось, отвечая на это тёплое сияние, искрилась мягким буро-фиолетовым отблеском. Только у самого горизонта небо упорно оставалось рыжим.
Внезапно я остановился посреди коридора. Я просто думать не мог о том, что снова, как в тюремной камере, мы закроемся в комнате, из которой виден только океан.
— Хари, — сказал я, — знаешь… я заглянул бы в библиотеку… Ты ничего не имеешь против?
— О, с удовольствием, я поищу себе там что-нибудь почитать, — ответила она с немного искусственным оживлением.
Я чувствовал, что со вчерашнего дня между нами образовалась трещина и что я должен быть с ней добрее, но меня охватила полная апатия. Не знаю, что могло бы меня из неё вывести.
Мы вернулись и вошли в маленький тамбур. Здесь было три двери, а между ними, словно в каких-то витринах, цветы за большими стёклами.
Средняя дверь, ведущая в библиотеку, была с обеих сторон покрыта выпуклой искусственной кожей, до которой я почему-то всегда старался не дотрагиваться. В большом круглом зале с потолком, разрисованным стилизованными солнцами, было прохладно.
Я провёл рукой по корешкам томов солярианской классики и уже хотел было взять Гезе, когда неожиданно обнаружил не замеченный в прошлый раз потрёпанный томик Гравинского.
Я уселся в мягкое кресло. Было совсем тихо. За моей спиной Хари перелистывала какую-то книжку, я слышал лёгкий шелест страниц под её пальцами. Справочник Гравинского был сборником расположенных в алфавитном порядке соляристических гипотез. Компилятор, который ни разу даже не видел Соляриса, перерыл все монографии, протоколы экспедиций, отдельные статьи и предварительные сообщения, тщательно изучил работы планетологов, исследовавших другие планеты, и создал каталог, несколько пугающий лапидарностью формулировок, которые становились тривиальными, убивая утончённую сложность породивших эти гипотезы мыслей. Впрочем, в смысле энциклопедичности это произведение теперь представляло скорее ценность курьёза; оно было издано двадцать лет назад, а за это время выросла гора новых гипотез, которые не вместились бы ни в одну книгу. Из авторов, представленных в справочнике, в живых остались немногие, и, пожалуй, никто из них уже не занимался соляристикой активно. Всё это, охватывающее самые разнообразные направления, интеллектуальное богатство создавало впечатление, что какая-нибудь из гипотез просто обязана быть истинной: казалось невозможным, чтобы действительность была совершенно от них отличной, иной, чем мириады выдвинутых предположений. В предисловии к справочнику Гравинский поделил известные ему шестьдесят лет соляристики на периоды. Во время первого, начавшегося с момента открытия Соляриса, никто не предлагал гипотез сознательно. Тогда как-то интуитивно в соответствии со «здравым смыслом» решили, что океан является мёртвым химическим конгломератом, который благодаря своей «квазивулканической» деятельности обладает способностью создавать удивительные формы, а в результате своеобразного автоматизма процессов стабилизирует неустойчивую орбиту, подобно тому как маятник удерживается в однажды заданной плоскости колебаний. Правда, уже через три года Мажино высказался за живую природу «студенистой машины», но период биологических гипотез Гравинский датировал лишь на девять лет позднее, когда предположение Мажино, находившегося до этого в полном одиночестве, стало завоёвывать многочисленных сторонников. В последующие годы в изобилии создавались очень сложные, подкреплённые биоматематическим анализом, подробные модели живого океана.
Третий период был отмечен распадом почти монолитного единства соляристики и появлением большого количества яростно соперничающих школ. Это было время деятельности Панмаллера, Штробла, Фрейхауза, Легрейе, Осиповича. Всё наследство Гезе было подвергнуто тогда уничтожающей критике. Были созданы первые атласы, каталоги, стереофотографии симметриад, которые до тех пор считались формами, не поддающимися изучению; перелом наступил благодаря новым, дистанционно управляемым аппаратам, которые посылались в бурлящие бездны ежесекундно угрожающих взрывом колоссов. Тогда же появились гипотезы минималистов, гласящие, что даже если пресловутого «контакта» с «разумным чудовищем» установить не удастся, то и в этом случае изучение мимоидов и шарообразных гор, которые океан выбрасывает, чтобы затем вновь поглотить, принесёт весьма ценные химические и физико-химические знания, новые сведения о структуре гигантских молекул и т. д. Но со сторонниками подобных идей никто даже не вступал в полемику. Это был период, когда появились до сих пор не потерявшие своего значения каталоги типовых метаморфоз и биоплазматическая теория мимоидов Франка, которая хоть и была отвергнута как ложная, всё же осталась великолепным примером интеллектуального размаха и логики.