себе дорогу новое жизненное начало. Стыд! Скандал!
Авантюристические и самозваннические притязания плоти, вся эта афера с поисками нового выражения, неизвестных доселе форм, завершилась ввиду отсутствия изобретательности и при полной ее тщетности постыдными вздутиями на манер цветной капусты. Там он допустил плагиат по отношению к растительным формам, тут взял что-то у грибов, в другом месте позаимствовал у птиц — на самом деле все это следовало бы назвать кражей.
Но если бы только так! Это был самый настоящий уход с позиций, дезертирство, измена!
Прямо-таки дыхание перехватывало от этой явно бездумной настойчивости, маниакального упрямства — миниатюрная оранжерея, удобренная смертным потом старца! Передо мной было — о стыд и позор! — бессовестное издевательство над будущим достоинством останков, в полной мере заслуженным!
Мог ли я после этого еще в чем-либо сомневаться?
Это было не намеком, не напоминанием, а коротким холодным ответом на все мои только что прозвучавшие объяснения, на попытки изо всего выкрутиться, выйти сухим их воды, высказанным под насмешливый аккомпанемент посвистываний и ритмичные звуки клапана…
Я сел, совершенно опустошенный. Бесцельно было бы спрашивать, кто был воплощением кого: он — их, всех этих суетящихся людишек, или они — его, поскольку это было одно и то же. Сановник представлял собой Здание, Здание — сановника. Какое это было гениальное мастерство, какая точность, которая даже близость могилы, ее предвестников делала буквой служебной деятельности, слогом закона!
Однако в тот момент я не был способен удивляться, тем более что вопреки первому впечатлению понял, приходя постепенно в себя, как далеко еще нахожусь от окончательной разгадки. Да, мне дали понять, что им известно о моих грешках, увертках, самозваннических узурпациях и даже мелких мыслишках об измене. Адмирадир во сне выразил это. Однако это было скорее отсрочкой, нежели бесповоротным отстранением. Все это лишь свидетельствовало о том, что мое время еще не пришло.
Глупец, я полагал, что либо рассеку этот гордиев узел, либо им удавлюсь
— буду либо очищенным до снежной белизны, либо приговоренным, словно предначертанием моим мог быть только памятник, воздвигнутый перед этим или перед тем Зданием…
Если хотя бы знать, что в кабинет в любую минуту могут ворваться охранники, чтобы схватить меня, заточить, запереть… Но я слишком хорошо понимал, что они сюда не придут.
Заковать в оковы — это было бы несовременно. И они опять-таки знали, что я не задержусь надолго под боком спящего старца, а, ознакомившись с тем, что он мне провозгласил, отправлюсь, словно пес с перебитой лапой, в дальнейшие скитания.
Я ощутил, как во мне поднимается волна гнева. Я встал, затем, сначала медленно, а потом все быстрее, принялся ходить туда-сюда по великолепному ковру. Адмирадир, сидевший, согнувшись, в глубине своего кресла, так непохожий на бравые свои изображения, которые с ощущавшейся в них внутренней силой смотрели сразу со всех сторон, нисколько мне не мешал. Мой взгляд блуждал по окружающей обстановке, воровски перескакивал с роскошной мебели на парчовые портьеры, пейзажи, пока не остановился, наконец, на письменном столе.
Я понял, что для Здания остаюсь все еще никем. Заслуг никаких, но и провинности мои едва ли значительны, какая-то тень их. Да, обратить на себя внимание, залететь чрезмерно, ужасно пасть, одержать победу через катастрофу, страшным, невероятным проступком.
Я медленно подошел к столу. Он был исключительно массивен. Его эбеновые недра должны были заключать секретные, секретнейшие документы, очень важные тайны.
Я присел на корточки перед выдвижными ящиками, взялся за медную ручку и тихонько потянул на себя. Множество коробочек, пластмассовых и картонных, стянутых резинками, пачки карточек с рекомендациями: 'Три раза в день по чайной ложке'… Я приподнял стальную шкатулку — она загремела пилюлями. Второй ящик — то же самое. С этой стороны у старца были только лекарства. Но, кажется, он клал на стол что-то, зазвеневшее металлом. Ага, я не ошибся! Связка ключей.
Я уже подбирал их к замкам в глубине стола, присев, с головой погрузившись во мрак. Этого они предвидеть, пожалуй, не могли. Они не могли счесть меня столь коварным, способным нагло и подло рыться в тайниках под боком у усыпленного командующего!
'Вязну, — мелькнуло у меня в голове, — а ведь я вязну, окончательно, гибельно, уж из этого я точно не выберусь, не выкручусь!' Дрожащими руками вынимал я из темноты коробку за коробкой, перевязанные шнурками пакеты, рвал обертку, бумага предательски шелестела — и ничего! Какое разочарование! Опять бутылочки, скляночки, баночки с размягчающими мазями, успокоительные капли, повязки, пояса, ортопедические вкладыши, бандажи, пачки таблеток, подушечки, иглы, вата, металлическая коробочка, полная пипеток…
Как это так — ничего? Больше ничего?
Не может быть! Должно быть, замаскировано!
Я набросился на следующие ящики, словно тигр, отследивший свою добычу, начал выстукивать планки. Ага! Есть тайник! Одна из них поддалась. С замиранием сердца я слушал треск секретной пружины. Внутри, в замаскированном ящичке, я увидел шляпку от желудя, палочку, крапчатый с одного конца камешек, засушенный листок и, наконец, запечатанную пачечку. Это меня обеспокоило. Почему пачечка, а не пачка? Я разорвал бумагу.
Оттуда посыпались цветные вкладыши, вроде бы от шоколадок. Что еще?
Больше ничего? Ничего…
Сидя на корточках, я рассматривал их между методичными посвистываниями старца. Животные: осел, слон, буйвол, павиан, гиена и какие-то яички. Как это понять — осел? Может, потому, что я веду себя как осел? Не может быть.
Ну, а слон? Неловкий, толстокожий.
Гиена? Гиена кормится падалью. Падаль — труп, почти труп, пустыня, останки старцев — возможно это? А павиан? Павиан — обезьяна, обезьяна притворяется, шутовски обезьянничает, естественно!
Значит, и это от меня ожидали? И, зная, что, невзирая ни на что, заберусь, подложили? Но яичко? Что означает яичко?
Я перевернул этикетку. Ах! Кукушкино!
Кукушкины яйца — коварство, измена, фальшь. Тогда что же? Броситься на него? Убить?
Но как, при всех этих бутылочках, скляночках, удушить безоружного старца?
А что делать с бородавками? Впрочем…
— Пи-и… — пропищал он носом.
Он зафукал, застонал и разразился совершенно соловьиной трелью, словно в нем была спрятана птичка, старческая, маленькая…
Это был конец. Тихонько, как попало, я побросал все коробочки и бумажки обратно в ящики, отряхнул колени и, перешагнув через лужу разлитых ароматных лекарств, сел на стул — не для того, чтобы продумать дальнейшие шаги, а просто в отчаянии и внезапном упадке сил.
7
Не знаю, как долго я сидел так.
Старец в расстегнутом мундире время от времени во сне шевелился, но это не выводило меня из оцепенения. Много раз я вставал и шел к Эрмсу, но лишь мысленно, в действительности же я не двигался с места. В голове у меня мелькнула мысль, что, если я буду продолжать сидеть, ничего не делая, только сидеть, то в конце концов они должны будут предпринять что-то в отношении меня, но я тут же вспомнил долгие кошмарные часы высиживания в секретариате и понял, что надеяться на это не стоит.
Торопливо, словно меня ждало что-то неотложное, я собрал бумаги и пошел к Эрмсу.
Он сидел за столом, делая какие-то пометки на бумагах, а левой рукой, не глядя, неловко помешивая чай.
Он поднял на меня голубые глаза. Было в них что-то неугомонное, и они весело заблестели, в то время как губы его еще продолжали что-то читать в документах. Казалось, он был способен радоваться