жалкие корыта, до такой степени устойчивые, что я просто не понимал, какое удовольствие может доставлять подобный парусный спорт.
Когда я возвращался в отель, был уже вечер. С запада тянулись пушистые заалевшие облака, солнце заходило, появился молодой месяц, а в зените сверкал второй — какой-нибудь большой искусственный спутник. Над домами в вышине суетились летающие машины. Толпы прохожих поредели, зато стало больше глидеров, и появились, бросая полосы света на дорогу, те самые щелеобразные осветители, значение которых все еще оставалось для меня непонятным. Я возвращался другой дорогой и набрел на большой сад. Сначала мне даже показалось, что это Терминал, но тот, со стеклянной горой порта, маячил далеко в северной, возвышенной части города.
Вид был в общем необычен; когда все вокруг уже скрыла темнота, рассекаемая лишь уличными огнями, верхние этажи Терминала сверкали, как заснеженные альпийские вершины.
В парке было людно. Множество новых разновидностей деревьев, особенно пальм, цветущие кактусы без иголок, в дальнем уголке парка мне встретился старый каштан, которому было, наверно, лет двести. Трое таких, как я, не смогли бы охватить его. Я присел на скамеечку и засмотрелся в небо. Какими мирными, какими безобидными казались звездочки, помигивавшие и дрожащие в невидимых струях атмосферы, защищавшей от них Землю. В первый раз за столько лет я подумал о них — «звездочки». ТАМ никто не отважился бы так сказать, его приняли бы за сумасшедшего. Звездочки, да, конечно, прожорливые звездочки. Вдали над растворившимися в темноте деревьями взвился фейерверк, и я с ослепительной ясностью увидел Арктур, горы огня, над которыми летел, стуча зубами от холода, а иней на аппаратуре охлаждения таял и, красный от ржавчины, стекал по моему комбинезону. Я выхватывал пробы коронососом, вслушиваясь в свист моторов, не спадают ли обороты, потому что секундная авария, перебой обратили бы защитную оболочку, аппаратуру и меня в неуловимое облачко пара. Капля, упавшая на раскаленную плиту, не исчезает так быстро, как испаряется тогда человек.
Каштан уже почти отцвел. Я не любил аромата его цветов, но сейчас он напоминал мне что-то очень далекое, забытое. Над кустами все еще переливался блеск бенгальских огней, доносились звуки заглушавших друг друга оркестров, и каждую минуту возвращался, приносимый ветром, дружный вопль участников какого-то зрелища, наверно, американских гор. Мой уголок оставался почти безлюдным.
Внезапно из темной аллеи появилась черная высокая фигура. Листва уже совсем посерела, и лицо этого человека я увидел лишь тогда, когда он, необычайно медленно, крохотными шажками, почти не отрывая ног от земли, приблизился ко мне и остановился в нескольких шагах. Его руки прятались в каких-то утолщенных раструбах, откуда выходили два тонких стержня, оканчивавшихся черными грушевидными расширениями. Он опирался на них, как человек, необычайно слабый. Он не смотрел на меня, не смотрел ни на что — смех, громкие крики, музыка, взрывы фейерверка, казалось, вообще не существуют для него. Так он постоял с минуту, тяжело дыша, и в свете повторяющихся фейерверков его лицо показалось мне таким древним, словно годы стерли с него всякое выражение, оставив лишь кожу да кости. Когда он уже собрался тронуться дальше, выбросив вперед эти странные груши или протезы, один из них скользнул, я вскочил со скамейки, чтобы поддержать его, но он сам удержался. Он был на голову ниже меня, но все-таки очень высокий для нынешних людей; его блестящие глаза смотрели на меня.
— Простите, — пробормотал я и хотел отойти, но остановился: в его глазах был какой-то приказ.
— Я вас уже видел где-то. Но где? — спросил он неожиданно сильным голосом.
— Сомневаюсь, — ответил я, покачивая головой. — Я только вчера вернулся… из очень далекой экспедиции.
— Откуда?
— Фомальгаут.
Его глаза сверкнули.
— Ардер! Том Ардер!!
— Нет, — сказал я. — Но я был с ним.
— А он?
— Погиб.
Он задохнулся.
— Помогите… мне… сесть…
Я обхватил его за плечи. Под черным скользким материалом прощупывались одни только кости. Медленно опустил его на скамейку. Стал рядом.
— Сядьте… тоже.
Я сел. Он все еще тяжело дышал, не открывая глаз.
— Это ничего… волнение, — шепнул он. Потом с трудом поднял веки и просто сказал:
— Я Ремер.
У меня перехватило дыхание:
— Как… Вы… Вы? Сколько же…
— Сто тридцать четыре, — сухо ответил он. — Тогда мне было семь.
Я помнил его. Он приехал к нам со своим отцом, феноменальным математиком, который был ассистентом Геонидеса — создателя теории нашего полета. Ардер тогда показал ребенку наш большой испытательный зал, центрифугу — таким он и остался у меня в памяти: подвижный, словно искра, семилетний мальчонка, с черными отцовскими глазами; Ардер поднял его на руки, чтобы малыш мог вблизи рассмотреть гравикамеру, в которой сидел я.
Мы молчали. В этой встрече было что-то противоестественное. Сквозь темноту я вглядывался с какой-то ненасытной, болезненной жадностью в это невероятно старое лицо, и к горлу у меня подкатывался комок. Я пытался достать из кармана папиросу, но не мог ухватить ее, так дрожали руки.
— Что произошло с Ардером? — спросил он. Я рассказал.
— Вы не нашли ничего?
— Нет. Там не находят… понимаете.
— Я принял вас за него…
— Понимаю. Рост и вообще…
— Да. Сколько вам теперь лет? Биологических…
— Сорок.
— Я мог бы… — прошептал он. Я понял.
— Не жалейте, — твердо произнес я. — Не жалейте об этом. Не жалейте ни о чем, понимаете?
Он впервые перевел взгляд на меня.
— Почему?
— Потому что мне нечего тут делать, — ответил я. — Я никому не нужен. И мне… никто.
Он словно не слышал меня.
— Как вас зовут?
— Брегг. Эл Брегг.
— Брегг, — повторил он. — Брегг… нет. Не помню. Вы там были?
— Да. В Аппрену, когда ваш отец привез поправки, полученные Геонидесом за месяц до старта, выяснилось, что показатели рефракции в облаках космической пыли были занижены… Не знаю, говорит ли вам это что-нибудь? — нерешительно остановился я.
— Говорит. Еще бы, — ответил он с какой-то особенной интонацией. — Мой отец. Еще бы. В Аппрену? Что вы там делали? Где были?
— В гравитационной камере, у Янссена. Вы там были тогда, вас привел Ардер. Вы стояли наверху, на мостике, и смотрели, как мне дают сорок g. Когда я вылез, у меня из носа текла кровь… Вы дали мне свой платок…
— Ах! Так это были вы!
— Да.
— Мне казалось, что человек в камере был… темноволосый.
— Да. Они не светлые. Они поседели. Сейчас плохо видно.
И снова молчание, еще дольше, чем прежде.
— Вы, конечно, профессор? — спросил я, только ради того, чтобы прервать это молчание.
— Был. Теперь я… никто. Уже двадцать три года. Никто. — И еще раз, очень тихо, повторил: