платье или, всполошившись, по обыкновению, в последнюю минуту оделась в будничное фиолетовое, которое носит каждый день? Видели ли они марафонский бег? Я шел к выходу и думал об этом, пока не задел ногой о какой-то предмет. Это был шарик, светло-золотистый с голубыми крапинками, — его потеряла одна из девушек, улетевших на Луну. Мне стало жаль этот шарик, сиротливо лежавший в огромном зале, наполненном отголосками непрерывного движения. Я спрятал его в карман, и лавровая ветка напомнила о себе мягким шелестом листьев. У самого выхода я увидел человека. Презрев кресла, он вытянул ноги прямо на ступеньках, рядом с большим свертком, и, скрестив руки на груди, громко и фальшиво насвистывал Прощальную симфонию.
«Пришло же чудаку в голову давать здесь концерт!» — подумал я. Наши взгляды встретились, и мы одновременно вскрикнули от удивления: это был Пеутан, мой коллега по занятиям кибернетикой. Началась бессвязная беседа; мы дергали друг друга за рукава, то приближались, то отступали, хлопали друг друга по плечам и непрерывно повторяли: «А помнишь, как профессор?..», «А помнишь?..», «А помнишь?..»
— Ну и сюрприз! — сказал я наконец. — Однако, позволь, что ты тут делаешь в такую пору, да еще в праздник?
Он торжествующе рассмеялся.
— Жду Ниту. Она сегодня возвращается. Меньше чем через час будет здесь. Я уже поговорил с ней, знаешь?
Нита была его девушка. Она окончила занятия год назад и проходила шестимесячную практику на звездоплавательной станции на Титане, одной из самых отдаленных во всей Солнечной системе.
— Очень рад, — сказал я, чувствуя, что эти слова никак не соответствуют действительности.
Веселое настроение, вызванное неожиданной встречей, сразу покинуло меня. Пеутан этого совсем не заметил.
— У меня для нее сюрприз. — Он легонько подтолкнул ногой сверток. — Это Ниагара, ее кот. Он родился как раз в день ее отъезда. Но пока что успел подрасти. Чтобы не удрал, пришлось упрятать его в коробку.
— Так ты взял с собой на свидание кота? — сказал я, с трудом подавляя раздражение. — На твоем месте я пришел бы с цветами.
— Там есть и цветы. — Пеутан вновь толкнул ногой сверток; в ответ раздалось нервное мяуканье. — Ну, а ты-то зачем здесь, олимпийский победитель? Ты себе не представляешь, как мы все орали, когда ты финишировал, хотя и жалели, что выступаешь не от нашей команды. Ну-ка, повернись на свет, дай посмотреть на тебя, ведь я…
Его тираду прервал возглас удивления, перешедший в протяжный свист.
— А это что у тебя? Так ты на Центавра летишь? Звезды покорять? Марафонский победитель! Врач! Ах ты, такой-сякой! И ни единым словечком не обмолвился!
Осторожно, словно это была очень хрупкая вещь, он дотронулся до маленькой белой эмблемы «Геи», приколотой к моей куртке. Теперь полагалось рассказать все в подробностях, но этого я не мог и лишь обронил:
— Завидуешь?
— Еще как! — выпалил он и коротко засмеялся.
— Знаешь, я тебе тоже завидую! — вырвалось у меня.
Я сказал это таким тоном, что Пеутан ни о чем больше не спрашивал. Несколько секунд мы молча глядели друг на друга, наконец он протянул руку и как-то торжественно пожал мою.
— Ну что ж, простимся, пожалуй. Будешь наносить нам телевизиты?
— Конечно, пока будет возможно.
— Смотри, не забывай!
Мы еще раз взглянули друг другу в глаза, и я двинулся к выходу. Воздух снова наполнился шумом и свистом стартующей ракеты, а когда шум утих, далеко позади послышалось насвистывание Пеутана.
От вокзала в разные стороны расходились ярусы движущихся тротуаров. Я выбрал тот, что вел к парку на берегу реки, и, опершись о поручни, смотрел на проплывавшую мимо панораму большого города. В широких аллеях сверкали окнами небоскребы, окруженные кольцами садов. На фоне ярко освещенных белых стен резко выделялись черные, как уголь, ветки деревьев. Внизу расстилались улицы — гладкие, широкие, прозрачные, как лед, с пульсирующей под землей сетью туннелей. Каждую площадь, каждую улицу наполняли стремительно мчавшиеся машины, сливавшиеся в сплошные многоцветные полосы. Все это напоминало кровообращение в сосудах гигантского организма. Свет, проникавший из хрустальных подземелий города, смешивался с водопадом красок, изливавшимся сверху. Золотые и фиолетовые фейерверки реклам взлетали ввысь по стенам, на самых верхних этажах алмазными огнями сверкали вывески. Люди выходили из магазинов, нагруженные свертками, вскакивали в ожидающие их вертолеты, и те взлетали в лучах света и зависали у разных этажей домов подобно пчелам, клубящимся у гигантского улья. На перекрестках воздушных магистралей стремительно мигали телефоры, под матово-зеленой поверхностью улиц проносились лавины поездов, всюду царила возбужденно-торопливая атмосфера праздничного вечера. А я плыл сквозь этот бурлящий поток, невозмутимый, безучастный, равнодушно наблюдая, как сжимавшие перила руки окрашиваются попеременно в желто-лимонный, голубой или пурпурный цвета, будто ненароком погружаясь в кровь.
Через некоторое время уличные фонари стали встречаться реже, движение сократилось, вместо гигантских башен появились дома, затем — домики. Зато все обширнее становились сады; наконец движущийся тротуар кончился. Оставив далеко позади зеленоватый фонарь его конечной станции, я пошел вперед, с удовольствием ощущая под ногами мягкую влажную землю. За воротами парка меня окружили деревья. В центре города при ярком свете уличного освещения казалось, что уже наступила глубокая ночь. Теперь я увидел темно-синее, но еще беззвездное небо. На западе догорала, остывая, красноватая заря, припорошенная серебристой мглой. Был час, когда в садах, выбрав места поукромнее, сидят на скамейках пары и шепчут друг другу слова, которых никто в мире не знает. Ведь если даже ты сам их говоришь не раз, содержание таких бесед странным образом улетучивается из памяти — незаметно, как испаряется эфир. После этого остается лишь одурманивающий сладковато-горький осадок, воспоминание о наполнявшем душу взгляде больших темных глаз, широко раскрытых, совсем рядом с твоим лицом, да о шепоте, который, кроме аромата дыхания и тона слов, не значит ничего — подобно музыке; но ведь музыка, даже неслышимая, может выразить все, что угодно.
Я шел через парк. Вдали над черневшими во мраке деревьями время от времени возникали сверкающие силуэты высотных домов. По аллеям гуляли пары, усаживались на скамейках вдали от ламп, пылающих среди ветвей, прижимались друг к другу, а я шагал мимо, отводя взгляд и сжимая кулаки в карманах, как два тяжелых камня. Я прошел через весь парк и вышел на огромную, пустынную набережную, украшенную ожерельями многочисленных фонарей, Отражавшихся в черной воде. В голове вновь зазвучали высокие ноты все тех же четырех тактов вступления симфонии Крескаты.
Я остановился у берега. Река описывала широкую дугу, окаймляя залитый огнями город; внизу подо мной неслышно текла вода, гладкая, молчаливая, покачивая с бесконечной нежностью отражения фонарей. Я вынул руку из кармана, раскрыл ладонь. Из нее выпал смятый лавровый листок.
— Какой же я дурак! — произнес я вслух и пошел дальше, ускоряя шаг.
В нескольких сотнях метров отсюда, у излучины реки, высился памятник Неизвестному астронавту. У этой возвышавшейся над городом старинной скульптуры обычно заканчивались мои мальчишеские прогулки. Почти наугад я направился к эскалатору, он поднимался к подножию скульптуры, установленной на огромной скале. Я встал на первую ступеньку, и он беззвучно тронулся, унося меня вверх; город плавно и решительно уходил все дальше из-под ног, вырастая на горизонте цепочкой светящихся домов-башен. Эскалатор остановился; я стоял на плоской усеченной вершине пирамиды у памятника Неизвестному астронавту.
На гигантском осколке метеорита, таком черном, будто на нем запекся мрак бездны, в которой он кружил нескончаемые века, лежал навзничь человек. Днем этот упавший колосс был виден из самых отдаленных точек города. Обломок ракетного оперения пронзал его грудь. Сейчас, в отблесках зарева отдаленного города, гигант утратил свои очертания. Складки его каменного скафандра темнели, как расселины скалы. Человеческой была лишь голова — огромная, тяжело закинутая назад, касающаяся виском выпуклой поверхности камня.