стабилизированной экономике с внечеловеческим ускорением вынудит к передаче власти машинам. Не знаю когда, и не знаю в каких пределах. Знаю, что возникнут как бы отдельные звенья, соединения которых вызовут возникновение социально новых выгод и коллапсов, о которых должна бы позаботиться Философия будущего, поскольку наше бытие уже не будет состоять из обособленных кубиков: здесь кухонный робот, там – музыкальный, в другом месте – производящий иголки. Как появлялся век пара и электричества, так появится век биоинформатики, и, возможно, рынки затрещат по всем современным швам, поскольку нет уверенности, сможет ли подремонтированный капитализм удержаться на волнах таких мощных преобразований: зато эта моя «Философия» совокупными сценариями могла бы распознавать очертания изменений и переломов, хоть и в тумане. Может, теперь вопрос становится все более ясным, и связи с SF понятны.
Сильвические размышления XXXII: Мой роман с футурологией[397]
1. Так называемым исследователем будущего я стал, сам того не желая, и даже бессознательно. Оглядываясь сегодня назад, я примерно вижу, как это произошло. Прежде всего, когда я начал заниматься тем, «что еще возможно», ни о какой «футурологии» я ничего не знал. Не знал этого термина, и таким образом мне не было известно, что именно такое название придумал в 1943 году О. Флехтейм. Чтобы проверить эту дату, я заглянул в словарь Мейера и узнал, что Флехтейм делил свою «футурологию» на три части: прогностику, теорию планирования и философию будущего. Мне кажется, что я понемногу пробовал силы во всех этих разновидностях одновременно. Признаюсь, удивительно заниматься довольно долго, довольно детально и довольно невежественно чем-то, о чем вообще неизвестно, что это такое. Допускаю, что когда первый прачеловек начал петь, он не отдавал себе отчета в том, что это пение. Но было именно так. Поскольку в настоящее время многое из того, что я представлял себе о будущих свершениях человечества (и будущих несчастьях) уже сбылось (абсолютно неожиданно для меня), могу также, во избежание упрека в хвастовстве, говорить о себе менее лестные вещи. Так называемая «тяга» была у меня, пожалуй, с гимназической скамьи. В книге, посвященной моему детству («Высокий замок») я описал, например, мою «изобретательскую деятельность», когда мне было около тринадцати лет. Тетради я заполнял рисунками ползающих, летающих машин и даже служащих для более легкого поедания вареной кукурузы, поскольку интересовало меня все. Тот период изобиловал и другими видами более фантастических занятий: во время скучных уроков я создавал из бумаги, вырезанной из школьных тетрадей, удостоверения для императоров, королей, оформлял вручение различных сокровищ, драгоценностей, а также разные пропуска, дающие право на вход в глубь Очень Тайных Хранилищ, у меня были их целые стопки. Быть может, таким было зарождение моего позднейшего литературного творчества – не знаю. Вообще собственной персоной я занимался очень мало: меня интересовали скорее ответы на вопросы «почему?», и такими вопросами, сколько себя помню, я мучил дядей и отца. А из школы, из класса я мысленно убегал как можно дальше – далеко в прошлое, но не в то, из учебников истории, а древнее, в котором кишели динозавры (у меня были книги о них, я был пожирателем всяких книг, даже словаря Брокгауза за 1890 год), и, кроме того, я рисовал таких чудовищ, которые никогда не существовали, но, по моему мнению, должны были существовать. Таким образом, я уносился воображением в другие времена и другие миры, и хотя понимал, что это только «игра ради игры», я оберегал эти мои секреты. Однако нельзя называть детские чудачества началом «футурологической деятельности». Все же, когда после войны я обосновался с семьей в Кракове, то, что я начал писать, изучая медицину, не было только плохой science fiction.
2. Моим вылазкам в будущее серьезную помощь оказала коммунистическая власть, поскольку (вместе со всей Польшей) я обязан ей полной изоляцией от Запада, а значит – и от литературы в мировом масштабе. Я не только не прочитал до 1956 года ни одной книги из жанра science fiction (кроме Верна и Уэллса: этих я узнал перед войной во Львове), но не имел также доступа к научным трудам – за одним исключением. А именно: психолог доктор Хойновский основал в 1946 году Науковедческий лекторий, и я каким-то образом стал в нем младшим сотрудником. Хойновский обращался в научные центры США и Канады за научной литературой для истощенной немецкой оккупацией польской науки. Эти книги приходили целыми пачками, моей обязанностью было распаковывать и рассылать их по почте в университеты по всей стране, а поэтому то, что меня заинтересовывало, я просто забирал домой, читал ночами, а на почту отправлялся на следующий день. Таким образом я познакомился с кибернетикой Норберта Винера, с теорией информации (К. Шеннона), с трудами Джона фон Неймана, которые произвели на меня огромное впечатление, с теорией игр и так далее, а поскольку английского я не знал, то был вынужден читать со словарем. Скоро, однако, чтение перестало меня удовлетворять: на его фундаменте я начал строить собственные концепции. Сначала я придумал «воскрешение человека из атомов», которое казалось мне возможным, раз уж каждый из нас состоит из атомов, после смерти их следует собрать и восстановить организм. У епископа Беркли я позаимствовал его участников дискуссии, Гиласа и Филонуса, и приказал им это восстановление исследовать. Пан Освенцимский, один из ассистентов Науковедческого лектория, которому я показал написанное, пытался опровергнуть мой конечный вывод (что построенный из атомов человек не может быть тем же, что умерший, а самое большее таким же, то есть копией, как бы близнецом). Он каждый день приходил с новым контраргументом, который я отражал, и таким образом появился неожиданный и внепланово отшлифованный первый раздел моей книги под названием «Диалоги». Я написал ее в 1953 году, когда Сталин еще был жив и об издании (поскольку я доказал множество будущих новых возможностей в кибернетике, которая официально считалась «буржуазной лженаукой») не было и речи. Впрочем, с прогнозами будущего было глухо по той довольно простой причине, что будущее уже было с наибольшей точностью предсказано в виде коммунистического рая, к которому – как евреев к Земле Обетованной вел Моисей – вела нас коммунистическая партия. Однако меня это как-то не удовлетворяло и не интересовало – я писал свое. Благодаря «оттепели» в 1956 году стало возможно опубликовать «Диалоги», но поскольку никто в издательстве не знал, о чем эта книга и что она значит, на обложке художник нарисовал сцену, а на ней лестницу и две брошенные туфли.
Параллельно я писал также SF, которая уже пользовалась некоторым успехом, но о ее роли в моей «футурологической работе» я пока умолчу. Мое мышление было удивительно раздвоенное: случается ведь, что кто-то невольно влюбляется, но чтобы невольно женился и не заметил этого – такое уже редкость. Поэтому теперь обо мне пишут, что такой футурологией, которая вспыхнула где-то в шестидесятых годах (и завоевала читательские рынки), я вообще не занимался. Сначала потому, что о будущем я начал писать раньше, чем эта мода охватила Запад, но еще более потому, что ничего о том, что происходит на Западе, я знать не мог. Несмотря на глушилки, я с трудом слушал «Свободную Европу», но в ней, однако, о будущем не было ничего. Почему в 1962 году я принялся за написание моего opus magnum[398] – «Суммы технологии», – тоже ничего не скажу, поскольку не знаю. Самое точное объяснение звучит так: мне было интересно, очень интересно, что может произойти в будущем. Я не занимался ни политическим будущим мира, ни будущими кризисами, ни демографическим взрывом, а прежде всего всеми возможными инструментальными достижениями. Бэкон ведь несколько сотен лет назад писал, что возникнут махины, способные ходить по морскому дну, летать, видимо, не зная, что философ Карл Поппер считал все предсказания будущего невозможными, но именно к таким предсказаниям я приступил. И поскольку я не имел доступа ни к одному источнику футурологии, я сам был вынужден придумать себе некий образец, некую путеводную звезду, какой-то девиз, ведущий в самое отдаленное будущее, и я сделал то, что немцы называют Aus einer Not eine Tugend machen[399]. Я не хотел, боже упаси, фантазировать, как в гимназии, желал твердой поддержки, или чего-то, что уже есть, и что люди смогут, как технологию, когда-нибудь перенять. Если подумать, это было так просто: растения существуют, животные существуют, и мы наверняка существуем; весь живой мир возник благодаря дарвиновской естественной эволюции. Если Природа сумела, то и мы – такую я выразил надежду – сможем взять ее в наставники и учителя и начнем создавать, как она и даже лучше, ибо себе на пользу. И совокупность моих усилий при написании «Суммы технологии» я направил на детализацию, как это сделать, что из этого получится и как можно «догнать и обогнать Природу». Когда я писал о некой биотехнологии, о генной инженерии, с открытием карты человеческой наследственности («Human Genome Project») было совершенно глухо. Вокруг меня господствовал марксизм-
