красотами разбитого на французский манер сада и китайского павильона, он почти не принимал участия в беседе и вел себя, как и подобает тому, кто всего лишь чей-то брат, чей-то сын, чей-то слуга и сам по себе мало что значит.
Курфюрст пригласил г-жу де Фонколомб на ужин в тесном кругу приближенных. О Казанове не было речи, поскольку само собой разумелось, что господин, сопровождавший ее, также получит место за столом. Г-жа де Фонколомб нашла возможность отклонить предложение под предлогом своих лет и нездоровья. Курфюрст подал ей локоть и повел к карете. С другой стороны ей помогала княгиня. Казанова смиренно держался позади знати, история которой насчитывала сотни лет и изобиловала героическими предками. Джакомо был «принцем» лишь в глазах тех, кто его любил. Нынче он был стариком, бесславно плетущимся к смерти на почтительном расстоянии от важных лиц с громкими именами.
По дороге обратно г-жа де Фонколомб нашла для своего друга слова участия, способные вернуть ему уважение к самому себе, смысл которых сводился к следующему: ослепленные собственной славой и блеском собственных изображений на золотых и серебряных монетах, сильные мира сего за репутациями, титулами, состояниями и внешним лоском не замечают людей. Чем ты выше на социальной лестнице, тем дальше и от себя, и от человеческой природы. Почувствовав, что Казанова несколько приободрился, она продолжала:
— Однако и не самое худшее общественное устройство далеко отстоит от идеального, где какой- нибудь безродный человек легко завладеет властью над остальными благодаря тому или иному дару, хитрости или попросту милостивой к нему фортуны. Подобное превосходство над другими — игра случая: долго оно не длится и возвращается к своим истокам. Только время, измеряемое веками, способно породить законную власть и привилегии. Добродетель и та не дает права управлять другими людьми, ибо в силу строгости своих правил и чрезвычайной простоты своих основ она повсюду противопоставляет себя самой жизни, тогда как одному Богу позволено вмешиваться в бесконечное переплетение добра и зла. Робеспьер, бывший, без всяких сомнений, весьма добродетельным человеком, в несколько лет стал самым кровавым тираном, а гильотина, превратившись в обыденное орудие его преступлений, как ни странно, одна смогла положить им конец. Эта самая добродетель — лишь ложное достоинство, что рядится в благородство, которого ей недостает, либо инструмент самонадеянной власти, которую якобы осуществляет. Это корона, которую всякий сброд всегда готов возложить на свою голову. Это маска, которую носит честолюбец и которая, вместо того чтоб скрывать его, выдает. Увы, — продолжала она, — благородство отдельной личности заключается в богатстве одежды и изысканных манерах, ибо благородство, как и все человеческие качества, — всего лишь видимость. Но это видимость без обмана. А вот закладывать в сердца любовь к добру, наделять душой, придавая тем самым смысл и подлинность театру теней, которым является человеческое общество, — это Божья прерогатива. Узурпаторы, угнетающие ныне Францию, заставили народ поверить, будто разум и способность к суждению, равно свойственные всем людям, являются инструментами справедливого и дальновидного правительства. Неужто они и впрямь думают, что мы, как часы, состоим из пружинок и винтиков и что простые механические силы объясняют индивидуальные движения души или умонастроение нации? Я думаю, человеческие законы важны не сами по себе, а своей давностью. Не клеймят ли здесь то, что в ином месте вменяется в обязанность? В том смятении, в котором мы пребываем в силу немногих знаний о нашей собственной природе, не является ли наибольшей мудростью уважение к закону по одной-единственной причине: его почтенного возраста, и к обычаю только потому, что это обычай? Конечно, от древних времен с их варварскими нравами нам остались несправедливые установления и жестокие нравы, которые следовало бы уничтожить. Но судьи давно уже перестали следовать им. Так нужно ли было потрясать до основ и выкорчевывать то, что подлежало усовершенствованию? Стоило ли рубить дерево целиком, если оно нуждалось лишь в обрезке?
Казанова внимал мудрым речам г-жи де Фонколомб. Благодаря всем милостям, которыми его осыпал некогда его добрый гений, благодаря возможности, которую счастливое время просвещения предоставило сыну танцовщика и актрисы, одолеть все ступени общества, побывать во всех его состояниях, от самого скромного до самого могущественного и даже беседовать с королями, Джакомо ни во что не ставил унижения и невзгоды, которые ему пришлось вынести. Этот обычный человек, которому его век, за исключением великой судьбы, которой он и не был достоин, даровал блестящее существование и неисчислимые удовольствия, чувствовал себя крошечной веточкой срубленного дерева, погибающего вместе с ним.
Ужинали, как и накануне, в комнате г-жи де Фонколомб. На этот раз Розье сам приготовил судака, которого на его глазах утром выловили в Эльбе, и подал его с великолепным белым вином. Тонка прислуживала ему. Она была так счастлива, что не ходила, а приплясывала и, не переставая, улыбалась всем окружающим, если не всей вселенной. Полина рассказала, в чем дело: не пройдет и трех дней, как она получит свой новый глаз, к тому же мастер продемонстрировал ей, из какого голубого стекла он будет изготовлен. Аббат был доволен не меньше ее, ведь теперь в списке красот, которые, как правило, идут в паре и которые он не уставал пересчитывать, полный комплект.
Г-жа де Фонколомб попросила оставить ее одну в девять вечера. Полина хотела было помочь ей раздеться и почитать на ночь, но та отказалась от ее услуг и позволила вместе со всеми отправиться в Цвингер[42], где давали концерт. Казанова предложил молодой женщине свой локоть, и она не отказалась. По пути он с удовольствием показывал ей городские достопримечательности, в том числе театр, где Занетта, его мать, прослужила больше тридцати лет, и рассказывал, как его брат Джованни до самой смерти, настигшей его в прошлом году, трудился над пополнением коллекций здешнего правителя, большого любителя итальянской живописи. Но славные имена Боттичелли, Веронезе, Рафаэля ничего не говорили ни сердцу, ни уму девы, которая отнесла свою необразованность на счет бесправия и темноты, в которых до сих пор пребывал народ.
— Согласен, народ лишен большинства благ цивилизации.
— А почему, сударь? Как вы думаете? Станете ли вы утверждать, что речь не идет об огромной несправедливости?
— Безусловно, но несправедливость эта, увы, весьма естественного свойства, как и любая несправедливость, проистекающая из неравенства. И обязанность умного правителя не упразднять ее законами, чья суровость сама по себе уже нарушает права людей. Главное для законодателя — поддерживать добрые отношения между различными классами, составляющими общество, а не уничтожать сами классы. Слов нет, процветание одних не должно покоиться на нищете и страданиях других, и те, кто своим трудом создает день за днем богатства нации, должны получать за это вознаграждение. Взгляните на эти великолепные статуи и полную гармонии колоннаду, — продолжал Казанова, указуя на величественную архитектуру Цвингера, где уже начала собираться толпа, музыканты в ливреях цветов курфюрста готовились к концерту, — взгляните на эти фонтаны и каскады, эти изящные пилястры на фасадах и скажите мне, не создано ли это все для того, чтобы простой народ, который может бывать здесь в любое время дня и ночи, также получил свою часть славы суверена, создателем которой — что правда, то правда — он является.
— Все это так, — отвечала Полина, — но этот «простой народ», как вы говорите, не имеет доступа к подлинному богатству, которое курфюрст прячет за высокими стенами своих дворцов, словно скупой, хоронящий золото в сундуке.
— Лучше насладитесь великолепием, окружающим нас со всех сторон: четкостью и порядком, концертом, который станут для нас исполнять! Все это благодарность, которой властелин ежедневно одаривает своих подданных за постоянство и верность.
— Возвращая им этим лишь малую толику того, что должен.
— Знайте, Полина, ничто великое не может родиться из рассеянного богатства, и произведения искусства — цветы, вскормленные на навозе неравенства. Низложите сильных мира сего, тиранов, богачей, как вы их называете, и вы тем самым нанесете удар по Боттичелли, Веронезе, Рафаэлю!
— Да мне-то что за дело, я их не знаю и вряд ли увижу их творения.
Первые такты симфонии положили спору конец. Полина отдалась восхитительной музыке, казалось, изливавшейся на них с небесного свода. Этот миг и это место на земле были изъяты из шумного потока, увлекающего всех к концу.