сравнению со всем остальным.
Заплывшие сероватым жиром глаза великанши уставились на жреца и людей в масках.
Служитель Перакраса вытянул вперед чашу, словно она могла защитить его от восставшего из небытия Дарамулуна и его хозяйки Трумалур.
— Сгинь! — возопил жрец. — Ты должен пребывать в Нижнем Мире! Во имя Неба и Луны, рассыпься, заклинаю тебя именем Перакраса!
Громоподобный хохот чудовищной воительницы был ему ответом. Птицезверь скакнул к помосту, и Трумалур обрушила на головы загонщиков свое мелькавшее над головой оружие. Это была длинная бечева с укрепленным на конце черным камнем. Камень поразил людей в масках, так и не успевших сделать попытку защититься или бежать. Только жрец Перакраса избежал этой участи. Бичева плотно опутала его тело, и старик беспомощно повис, притороченный к седлу безжалостной наездницы.
Повернувшись, Дарамулун развалил задней лапой помост и прыжками направился в сторону долины Сирандол Катрейни. Но, прежде чем покинуть поляну, названную в честь его чудовищной пасти, монстр содрогнулся и изверг на измятую, залитую кровью траву шесть искалеченных, бездыханных тел.
Всех, потерявших и имя, и жизнь, юношей. Кроме того, кто успокаивал их в Мужском Доме, уверяя, что Дарамулун — всего лишь древняя легенда.
— Ну что, помогли тебе желуди? Помог тебе блудный Перакрас, не пожелавший быть верным псом великого Гулла?
Слова эти произносились тихим, но властным голосом, в котором явственно звучала издевка.
— От желудей живот пучит, а если запить водичкой, то кишки может завернуть, кхе, кхе…
Второй голос был старческим, скрипучим, слова прерывались не то кашлем, не то смехом.
— Ты кем себя вообразил, червь древесный? — несколько возвысился первый голос. — Неужто мыслил, что оставили тебя без присмотра и дел твоих гнусных не ведали?
— В мире… в мире жили, по завету Прародительницы, треб кровавых не творя, богов и духов лесных почитая… в мире и довольстве, в согласии родов…
Речь с трудом давалась третьему из говоривших, слова с присвистом рвались наружу, словно человеку раздавили грудь и лишили доброй половины зубов. И все же голос его показался Потерявшему Имя знакомым.
Тьма, клубившаяся клочьями черного тумана в глубинах его существа, постепенно отступала, неясные сполохи играли под смеженными веками. Он все еще не чувствовал тела, но слух вернулся, потом волной накатились запахи: запах горевшей смолы, пряный аромат тлеющих листьев и еще — непонятный, отталкивающий, но и желанный, сулящий покой и забвение.
— Прародительница, Баннут, сестра Кульрикса и Семитхи… — В первом голосе не было гнева, только презрение. — Мне ведомы, старик, твои измышления. Тебе удалось хитростью и коварством вбить эти бредни в тупые головы старейшин клана Выпи и клана Медведя, и клана Оленя. Много листопадов назад они увели своих людей в Безымянную пущу, на край проклятой долины. Им никто не мешал: кто станет якшаться с народом, своей волей избравшим столь гиблые места? Вы думали, что уходите от врагов, но лишились и помощи, и силы тех, кто признает истинных богов. Мало того: ты заставил этих несчастных забыть о великом Гулле, подателе тепла и жизни, сделав единственным покровителем племени изгоев ничтожного Перакраса, некогда служившего своему верховному владыке в образе крылатого пса, но изгнанного с верхних ветвей Мирового Древа за гнусное коварство и навсегда заключенного в ствол безмолвного истукана на Осыпающемся Холме! Ты внушил своим соплеменникам, что этот трухлявый изнутри исполинский пень вечен и будет миротворить народу Безымянной пущи до скончания века, тогда как многие корни его уже сосут воздух, нутро источает сонм червей-древоедов, и не за горами время свершения страшного проклятия: осядут пески Холма, рассыплется древесное тело, и тот, кто унизился до предательства, обращен будет в прах…
Спокойную речь вдруг прервал смех-кашель, и старческий голос глумливо провизжал:
— Желуди! Желуди! Они в твоем чреве, они там, они дадут всходы! Страшные всходы, разрывающие ничтожную плоть отступника! И взрастет древо смрадное, и поднимется оно к тучам серым, и вороны закружат, и земля обезлюдит…
— Уймись, Кагата, — властно потребовал первый. — Не надо иносказаний. Эту птицу баснями не кормят…
— Желудями его кормят, желудями!
— …он сам горазд сказки сказывать. Погляди на него: он стар и мудр, и бороду отпустил до пупа. На шее у него ожерелье из волчьих зубов, чтобы отгонять ничтожных катшу, которых не боятся даже отроки. Одежда у него, судя по тому, что от нее осталось, была из беленого полотна, и тело свое он поддерживал в чистоте, регулярно совершая омовения в благословенных водах Безымянной, богатой, как известно, здоровенными рыбинами величиной с кисть трехлетнего ребенка. Наевшись священных желудей…
— Аки вепрь, рылом землю роющий!
— …он погружался в созерцание величественной трухлявой деревяшки, коя, не потеряв и в новом обличий низкого коварства, навевала ему сладостные утехи, суля умиротворение и… силу! Да, старик, сила и власть грезились тебе на песчаной макушке холма, объявленного тобою священным! Власть, пусть ничтожная, всего лишь над обманутыми, изгоями, лишившими себя покровительства земных вождей и небесных богов, но власть безраздельная — вот что тешило тебя, гнусный обманщик!
Последние слова прозвучали почти так же негромко, как и вся обличительная речь неведомого судьи, но столь зловеще, что Потерявший Имя содрогнулся, поняв, что обращены они к тому, кого сызмальства почитал за мудрейшего и сильнейшего из людей, кому доверял безраздельно. Он ощутил боль во всем теле и с трудом приподнял веки.
Где-то высоко, словно бледная луна в багровом небе, виднелся светлый круг с неровными краями, перечеркнутый тонкими колеблющимися линиями. Приглядевшись, Потерявший Имя понял, что это вовсе не ночное светило, а отверстие, прорубленное в высоком каменном своде, на стенах которого играли багряные сполохи факелов. Трепещущие линии были, очевидно, ветвями кустов, росших на куполе странного сооружения, внутри которого он оказался.
Взгляд юноши скользнул ниже, и он тут же прикрыл глаза — столь страшное зрелище открылось в неровном свете факелов.
Поедатель Священных Желудей висел, распятый на двух бревнах, косо укрепленных крест-накрест у дальней стены. Руки и ноги старика опутывали веревки, почти нагое окровавленное тело едва прикрывали лохмотья, бывшие когда-то одеждой. По обеим сторонам распятого молча и неподвижно стояли какие-то люди, ни лиц, ни облачений которых Потерявший Имя не разглядел.
— Ты обвиняешь меня, всемудрый и всесильный Дивиатрикс… — раздался свистящий голос распятого. — Что ж, твое право, на то ты и верховный друид. Но в словах твоих нет справедливости. Не себялюбие вело меня, а лишь воля Прародительницы, отвратившей чад своих от кровавых кощунств, начало коим положили те, кого вы…
— Молчи, ничтожный! — Глас Дивиатрикса на сей раз был подобен грому, раскаты которого гулко прокатились под каменными сводами. — Прародитель Семитха принес в жертву чресла свои, отдав Кульриксу на поедание собственные ноги, затем же, по воле богов, вкусил плоть единоутробного брата, дабы племя пиктов избегло участи многих, кто сгинул во тьме веков! Как смеешь ты, раздавленная гусеница, рассуждать о том, что свято для любого пикта, что признают даже наши одичавшие собратья из южных лесов, поедающие термитов? И потом, мудрый мой, объясни, как это Баннут, само существование коей окутано слишком плотным туманом иносказаний, могла быть чьей-либо прародительницей, если со времен Кульрикса и Семитхи мужчины брали женщин к своему дыму, а вовсе не наоборот?
Последний вопрос верховный друид задал уже без гнева, с издевкой.
— Она… сказала… Она сказала мне, что так было не всегда.
Голос жреца Перакраса был едва слышен.
— Она сказала тебе! Воистину, ты великий шаман, скользящий мыслью по Древу… Беннут