которого он стал постоянным посетителем, съежилось и пожухло, точно свернули его, нарисованное на бумаге, и бросили в огонь. Одиночеству его приходит конец. Соперников уже не существовало. Стоило еще жить, раз оставались невыполненные обязательства. Она омоложала, эта радость. Последний отблеск юности падал ему на руки, начинающие холодеть... Да, она была, была однажды, и это выходило так же верно, как то, что кресло под ним источенное жуками, было когда-то деревом, рукоплескавшим солнцу и грозе!
Близ рассвета он кое-как заснул, клубком свернувшись в кресле. Напрасно ждали его в это утро фармацевты. Что мог он им сказать, кроме стихов Сенеки:
Я вечной тьмы избегнул наконец!
И своды мрачные тюрьмы подземной
Слепит давно желанный день...
...Он принарядился во все лучшее, что имел. По-старчески забавляясь сам с собою, он поставил на стол два прибора для кофе и мысленно расспрашивал ее, будто бы сидящую напротив, как же она существовала все эти годы. Нет, ничего не смогло омрачить ее глубоких и лучистых глаз. Должно быть, она молодела по мере того, как старел он сам. С течением времени она утрачивала даже те недостатки, которые сопутствуют человеку, как признаки земного существованья. Тем более тысячекратно прав был Вергилий: «...пусть остается, кто б мог прах мой доверить земле!» Потом он отправился купить цветов и поставил три грошовых горшочка на стол. В светелке стало вдвое чище и наряднее... Когда неожиданный и сумрачный явился к нему в этот день Протоклитов, старик встретил его торжественно и вел себя так, как будто кто-то третий и несомненный присутствовал в комнате.
Ага, стало быть, не под силу было надменному Илье выдержать полугодичное испытанье! Вот он раздевается, сажает свою доху на стул и сам с видом просителя садится рядом. Аркадий Гермогенович усмешливо молчит, целиком предоставляя ему инициативу разговора. Илья Игнатьич долго разглаживает красноватый рубец на лбу, след от шапки.
— Га, я угадываю, у вас какой-то праздник сегодня? Аркадий Гермогенович утвердительно склоняет голову.
— Да... объявился человек, который пропадал целых... — Он не умеет счесть, сколько же времени длилась разлука, и произносит наобум: — ...больше десяти лет.
— Это родственник?
— Больше, это друг. — И с видом лукавого превосходства: — Вы пришли ко мне, конечно не случайно? Они выдерживают паузу, необходимую для приличного перехода к самой цели протоклитовского посещенья.
— Лиза еще не возвращалась?., или уже ушла? Я видал на афише ее спектакль.
— О, она уже три недели в отъезде. Она здорова, отдыхает, ей очень хорошо. После всех неприятностей замужней жизни она имеет право на это маленькое удовольствие.
Илья Игнатьич не знал этого. Илья Игнатьич заметно разочарован и напуган. Илья Игнатьич стряхивает пятнышко с рукава, но оно не стряхивается. Он сердится, мучится, он ненавидит его, такое маленькое...
— Вы можете не отвечать мне, если вопрос покажется бестактным. Она уехала одна?
Аркадий Гермогенович двусмысленно пожимает плечами.
— Э, н-не совсем. Ведь это очень, э... далеко отсюда!
— Но все-таки... вы знаете ее адрес?
— Она просила не сообщать его никому. И даже я сам...
— Черт возьми, вы же переписываетесь с нею? — В лице Ильи Игнатьича читается бешенство пополам с растерянностью, как будто он сам ставит себе диагноз и узнает, что неизлечима его болезнь.— Га, я прошу... настоятельно прошу передать ей, что... несмотря ни на что, она по-прежнему дорога мне. Ее комната заперта на ключ и не занята никем. А если бы она захотела вернуться...— И вот перебивает сам себя:— Она уехала не с этим непристойным господином, как его?., ну, Виктором Аграфенычем, черт! Было бы ужасно...
Аркадий Гермогенович игриво приподымает все девять седых и длинных волосинок правой бровки. Пускай, пускай этот важный и надменный человек помучается полчаса над тем, что самого его терзало целых полвека!
— Дорогой друг, тайна женщины — это превыше даже тайны пациента!..— поучает Аркадий Гермогенович, шевеля поникшие обмороженные цветки.— Так говорил Бакунин.
Сейчас это имя, произнесенное Похвисневым, приводит гостя почти в исступление. Он издевательски смотрит в самодовольное лицо старика:
— Га, вы действительно дружили с этим человеком?
— О, я был последним спутником его многострадальной жизни,— без заминки и с почтенной гордостью отзывается Аркадий Гермогенович.
— Но он же умер за границей, и в год смерти (я подсчитал!)... вам было всего двадцать два.
Похвиснев долго качает головой.
— Простите, он умер на Басманной, в доме своего брата. Видимо, вы путаете его с кем-то другим. Мой Бакунин, Сергей Петрович, служил преподавателем космографии и естественных наук. Дудников ненавидел этого достойного человека не меньше, чем меня. Мне припоминается один памятный день.
Сотрясаясь от беззвучного хохота, Илья Игнатьич встает, лезет в свою меховую пещеру и, подобно Атланту, поднимает ее на себе. Проходы ему тесны, под ним скрипят полы, рассчитанные на худосочных. Растерянный Аркадий Гермогенович бежит следом в прихожую. «Сегодня я сварил кофе больше, чем это потребно для одного. Не хотите разделить со мною завтрак, милый друг?» Протоклитов уходит, он торопится: было бы отвратительно зрелище хирурга, избивающего беззащитного старика!.. Аркадий Гермогенович сконфуженно возвращается к Танечке, незримо присутствующей здесь. «Как хорошо, что ты жива...»
Целых три дня длилось это состояние чудесной взволнованности, сравнимое лишь с качаньем на высокой морской волне. Он доставал из секретного ящика старенькую фотографию, украденную когда-то из семейного альбома в Борщне. Была изображена смуглая девочка у жардиньерки с цветами; из-под пюсового, отделанного рюшем и с плиссированными оборочками платьица выглядывали узкие кружевные панталончики. Хлебным мякишем, уксусной кислотой, осколком стекла он пытался свести с обратной стороны надпись, сделанную столько лет назад его собственною рукою: «Для берегов отчизны дальной ты покидала край чужой...» Позже, несколько свыкнувшись с радостью, он снова отыскал письмо племянницы: надо же было когда-нибудь дочитать его!.. На этот раз каждая строчка письма оглушала его.
«...Итак, здесь мы отыскали старушенцию, возрастом равную твоей Танечке (если бы она была жива!). Окрестные мужики почему-то зовут ее Арестантовной и утверждают, что она родная дочь последнего борщнинского владельца, убитого здесь же в восемнадцатом году. Мы с Куриловым ходили смотреть ее. Дороги от дома к ее сторожке нет; нам пришлось прокладывать тропку самим. В лесу, вокруг ее жилья, много пней: мы обтоптали снег, уселись на одном и стали ждать. Потом Алексей Никитич толкнул меня в плечо. Что-то двигалось. Старуха возвращалась из обхода своей вотчины. С первого взгляда трудно определить, мужчина это или женщина (должно быть, природе это различие нужно только в молодости!). Я даже не запомнила, во что она была одета,— с такой силой эта встреча ударила меня по глазам. Но на ее голове, помнится, было что-то меховое, поверх окутанное цветною тряпкой. Она еле передвигала ноги, хотя держалась еще довольно прямо. Милостынный мешок свисал с ее шеи, как торба с лошади. Мы затихли. Курилов шепнул мне, что такое долголетие горше смерти. И правда, видел ты когда-нибудь, чтобы морщины шли вертикально по лицу, как трещины в скале? Мимо нас двигался прошлый век. Она не взглянула на нас и пролезла в низенькую дверцу сторожки... Кстати, директор совхоза, Струнников, намекал вчера, что старушенцию будут переселять, так как место ее сторожки нужно под стройку...»
Со слов Струнникова же Лиза передавала рассказ, как жители соседних селений, сами — глубокие старики, водили Арестантовну года два назад на опушку рощи земле кланяться, чтоб «не томила лютой мукой жизни, чтоб приняла, уступила местечко поспать до великого дня...» И какой-то высокий старик, тамошний вещун и, видимо, знаток тайных сил, поталкивал ее легонько в загорбок, твердя: «Кланяйся ей,