Ближе к ночи молодежь собралась в клубе. Вопреки обычаю, на повестке стояло одно лишь огненное для них слово — паровоз. Ребята пришли прямо из смены, и хотя в соседнем кинозале крутили в тот вечер ковбойскую картину, беспартийные заполнили скамьи задолго до начала; они ждали продолжения борьбы, приобретавшей почти романтическую увлекательность. Долго не начинали и всё поглядывали на дверь, но Протоклитов так и не пришел... Там, на столике, стоял радиоприемник, и кому-то пришло в голову поискать, не танцуют ли где-нибудь на свете. Из свиста вскоре родился звук. Это был одинокий ночной голос с московской радиостанции; он передавал сводку погоды. Центральное метеорологическое бюро оповещало о зарождении циклона где-то в районе Гаммерфеста. Буря двигалась по дуге через Мурманск, к югу от Печорского бассейна. Пересыпкин, печатавший подобные сводки у себя в газете, разбирался в такого рода пророчествах; он оглянулся на беспечного Сайфуллу, сидевшего в президиуме. Глаза у него при этом были такие, точно кто-то третий замахивался на молодого машиниста. Решили начинать без Протоклитова.
Секретарь деповской ячейки огласил ответную телеграмму комсомольцев из третьего района, вызванных на соревнование. Звонким от волнения голосом стрелочница Катя Решеткина перечислила добровольные обязательства девушек со станции в отношении подшефного паровоза. Неожиданно для всех она приколола кумачовую розетку на грудь Сайфуллы. Она наклонилась над ним, глаза в глаза, и Пересыпкин видел, что в эту минуту их было только двое; остальные не существовали... Потом он и сам поделился эпизодами борьбы с Протоклитовым, имени которого, к великому неудовольствию публики, не называл; голос его достигал степеней разящего сарказма, когда речь пошла о подозрительной спайке парторгов с администрацией. «У нас иногда так уважают культурность, что даже не обращают внимания, откуда она идет...» Он заверил собрание, что очень скоро не только паровозы, а и поезда, и районы, и даже дороги целиком станут комсомольскими. Один сцепщик из четвертого ряда поинтересовался, куда собирается подевать старичков этот шустрый деятель; бородачу недоступно было риторское искусство. Оратор отвечал, что старики переведутся сами собою, как вывелись, например, в красной столице.
— На экспорт, видно, погнали нашего брата!
— Нет, а просто чистоплотнее стали и бреются каждый день...— И грохотом рукоплесканий был встречен пересыпкинский контрудар.
Тотчас по окончании торжественной части решили устроить небольшую пирушку; стали думать о месте. Общежитие слесарей отпадало само собою. Бедный мальчишеский их разгул могли подслушать и осудить степенные мужики из соседних ремонтных бараков. И оттого, что идти было больше некуда, постановили отправиться за три километра, в самый Черемшанск. Славилась там пивная под названием Красный Восток. Они пошли туда стайкой, человек двенадцать, молча, похожие на заговорщиков, и каждый думал, все ли выполнено для завтрашнего успеха. Катя Решеткина была с ними; не хотелось проводить вечер без Сайфуллы... Зима стояла неровная, к вечеру потеплело, снежная кашица с хлюпаньем раздавалась из-под ног. Катя Решеткина высоким голосом затянула про комсомольский паровоз, но мокрый ветер захлестнул песню; она загасла на полуноте. Сквозь рощицу засветились скудные керосиновые огоньки черемшанских окраин. Очень белые облака бежали в ночном небе, и такая же синеватая, пятнистая, точно в пролежнях, стала поверхность полей. Все слышали, как Сайфулла спросил Катю, не озябла ли... Ветер почти опрокидывал согнувшихся людей.
(Привести бы сюда Кутенко, чтоб послушал беседу молодых и увидел, как воплощаются в жизнь черновые планы старшего поколенья. Правда, он выглядел грубее и вещественнее, новый мир, но руки мастера всегда неискуснее чудесного могущества мечты. Да ребята и не помышляли о расплывчатых мировых задачах; их неистраченный задор объединялся пока вокруг образцовой машины, становившейся паспортом на зрелость... И пусть бы вместе с ними спустился маловер в провинциальную пивнушку, где плывет сизый пар от тающего снега, где зыбко пляшут половицы под шагами, где на съехавших скатертях пылают бумажные линялые цветы, где галдят и жгут дешевые папироски черемшанские ремесленники и подонки, где из-за пивного бачка выглядывает рябой и медноликий Абдурахман!)
— Исанме, здравствуешь ли ты, знаменитый буфетчик? Вот мы пришли к тебе изведать твоего веселья!
Скаля желтые зубы из-под стриженых усов, Абдурахман смахивает пыль со стеклянного ящика перед собою. Там хранятся его соблазны — печенные до темной прожелти яйца, многострадальная и в луковом венчике селедка, горох на блюдечках, зерен по двадцать, и цветные обмылившиеся бутерброды. Ничего, что скуден этот выбор: два года назад не существовало и самого ящика!
— Хуш килясез, молодцы! У меня мировое пиво завода «Красный Восток». Ко мне ходят все, инженерлар, докторлар, техниклар. Я один такой, и все меня любят! — Он очень горд, этот черемшанский Бахус; через посредство вверенного ему учреждения он уважает даже себя.— Люди говорят, что я похож на Омара Гуммаршикелле, а я говорю, что Омар похож на меня, хо-хо!.. Садитесь, джигитлар!
Он смотрит зорко. Сюда редко заходят с девушкой, и вот уже скалится из угла хулиганская стайка. Но девушка эта не одна. Дюжина статных молодцов с броневыми кувалдами вместо кулаков окружила ее стеной. Они ее усаживают первой. Абдурахман разливает по кружкам грузную пенистую жидкость. Он любит пышное, изысканное слово: оно украшает еду. Он говорит, что за их плечами Катя, единственная, как солнышко за каменными зубцами крепости. Ей отдельно он приносит шипучее, с сиропом, и поочередно испытующе каждому смотрит в лицо, чтоб узнать, кто ее любимый. Беседа складывается из всяких отрывочных мыслей о паровозе. И одних пугает отсутствие администрации на собранье, а других настораживает фальшивая примиренность Протоклитова... Абдурахманово пиво мнится им бесценным вином, таинственно скрепляющим дружбу!
Тем временем Пересыпкин с видом исследователя обходит по кругу это низенькое помещеньице. Он трогает руками, он внюхивается, он изучает качества черемшанского бытия. Странная мебель, напоминающая комод, загромождает темный угол. Она расписная: усатый незнакомец, явный татарин, подносит фиолетовой даме букет жестяных цветов. Над головой у дамы щель и надпись, что именно сюда следует опускать монету. С научной целью Пересыпкин кидает туда громадный царский пятак и ждет. Гремят шепелявые пружины, и вот хор сиплых металлических голосов выводит старинный мотив о маньчжурских сопках. (Какая старина, Кутенко! Вспомни: японская война и Порт-Артур, Рожественский и Куропаткин. В тот год ты становился на призыв, фельдфебеля тебя учили строю... Потом вас отправляли под Мукден, и тонкобровый гармонист с напуганным навеки лицом наигрывал тот же самый мотив во утешение всему серошинельному братству. Играй, играй, напоминай о прошлом, деревянный инвалид!)
Пересыпкин слушает, прижав к груди ладони. Ему хочется прокричать товарищам о замечательных странах, что близ самого великого водоема, о будущих братских республиках на океанских берегах, обо всем, что ему довелось услышать от Курилова и что думают по этому поводу он сам и его сверстники. Он машет рукой, но ему не дают сказать и полслова. Шумят пивные дрожжи в непривычных головах, и кто-то из татар запевает веселую песню «Бала-Мишкин...». Но Абдурахман бежит на них, подобно падающей башне. Он требует прекращения песен. Он хочет втолковать озорникам, что могущественным декретом местного потребительского общества запрещено петь в его заведенье.
— Гражданы, иптышляр!.. Грамотный пусть читает плакат. Мэна!
Опечаленные, они уходят искать другого места. Не удается нынче дружеская пировня, как обозначают в Черемшанске веселые встречи друзей. Они идут без цели по уличкам. Спят по сторонам домишки мышиного цвета. Ветер свистит в прорезях скворечен, брызги раздаются из-под ног.
— ...ты не промокла? — спрашивает Сайфулла, лишь бы услышать голос Кати.
— Нет, они совсем сухие...
Машинист Рябушкин, единственный старик в их компании и спутник их в эту бездомную ночь (это он помогал молодым в одоленье паровозной техники!), вспоминает о существовании Махуб-эби.
У старухи удобный дом, аулак уй!.. Отчаявшись, они бредут на окраинку, к лачуге бабушки Махуб. Их стайка редеет, только семеро доходят до места,— и Катя с ними. Они бьют в ворота. Гавкает простуженный пес. На опушке рощицы врукопашную борются деревья, и глазу мнятся их длинные сплетенные тела. Махуб спит. Махуб стара, Махуб устала.
— Эй, поднимайся, бабка! Мы со станции, и у нас есть деньги, целых восемнадцать рублей...
Простоволосая, она всматривается через форточку в ночь. Злые люди любят полночь; они рыщут и по окраинам!
«Йюк, у Махуб не осталось ничего. Все выпито, валлаги-билляги! Горлышки ее бутылок давно заплела паутина, только пауки и живут в них...»