– Я вижу, пани Юлия унаследовала дедовский вкус к острым зрелищам, – поворчал он, жестом комичного прискорбия признавая безысходность своего поражения. – Пани спрашивает о том, что ей в сущности хорошо известно, потому что желает услышать декларацию ничтожества из моих уст. Хорошо, я доставлю ей это кровавое удовольствие. Уверяю вас, пани, что артист Сорокин страстно жаждет создать нечто высокохудожественное, но к немалому прискорбию
Удовольствие приобретало нежелательный оттенок. Кутаясь в драгоценный платок, Юлия напряженно вслушивалась в беспримерную для признанного
– Ну, что вы там разглядели... покажите же, где? – нетерпеливо, с оттенком суеверия, как в ту сокольническую прогулку с Дымковым, всполошилась Юлия.
Сорокина трясло как в лихорадке, так близка была теперь его умственная победа над тайной.
– Смотрите... – глухо сказал он, устремляя палец в суетившийся вкруг лакомства огонь, – смотрите, как он по-собачьи вертится и тоже не жрет эту рогатую вафлю. Боится, играет, притворяется, брезгует... В чем дело? Где-то тут совсем рядом вся разгадка вашего чуда, и сейчас мы его вытащим за хвост из норы... Только не торопите, не мешайте же мне! – бормотал он, стряхивая вцепившиеся хозяйкины пальцы с рукава. – Значит, вы потому и зябнете здесь, что все эти наспех накрученные из пустоты поделки сами вбирают в себя ваше тепло,
– Так говорите же наконец, что вы задумали? – поддалась и она на его заразительное возбужденье.
Предваряя возможные колебанья собственницы, Сорокин сослался на свойственный многим историческим деятелям нероновский комплекс, с малых лет проявлявшийся в сшибании напитанных лунным светом вешних сосулек или не менее сладостном продавливанье хрусткого первозимнего ледка на лужицах, с последующим переходом в масштабно-экстатический, чисто геростратовский – по священному праву войн и революций. Затем с детской преданностью во взоре предложил Юлии запалить ее сундучок с безделушками сразу со всех четырех концов.
– Здесь у вас уйма горючего и, надо полагать, найдется бутыль-другая бензинцу. Может получиться не хуже горящего Рима, если успеем подняться на приличную высоту!
Произошел лаконический обмен мнений, добавляемый недоброй переглядкой:
– С вашим-то умом, Сорокин, можно было придумать согревающее средство попроще.
– Я имел в виду единственно проверку чуда на реальность.
– Думаете, зола и шлак достаточные признаки достоверности?
Сорокин собрался было ответить, что в той же степени смерть наиболее убедительное свидетельство насильственно прерванного бытия, но задумался уже на полпути к открытию. В конце концов чье-либо существование обеспечивается самой конструкцией существующего, так что если бы и удалось подвергнуть иную мнимость прогону через мартен и шаровую мельницу, атомные тигли или пищеварительный тракт, то какая гарантия, что она ограничится поверхностью события и даже обращенная в труху и пепел, сорную взвесь мелкого помола, в скверную пасту и радиоактивный смог, не переймет на себя призрачность привидения и, пройдя все циклы заядерных структур где-то там, в изначальной бездне, не посмеется над иссякшим, запыхавшимся разумом? Единственным средством для выяснения истины становился наглядный эксперимент, и так как другого инструментария под рукой не было, а крупный пожар привлек бы нежелательное внимание областных властей, то оставалось лишь келейно, по старинке, прибегнуть к испытанию
– У вас тут такое изобилие сокровищ, что... Одним словом, как вы отнеслись бы к мысли, дорогая, пустить одну штучку в расход? – нерешительно спросил режиссер Сорокин, глазами обегая стены, и за отсутствием других картин выбор пал на единственный над камином и насколько распознавалось в сумерках – круга старшего Клуэ, поясной портрет высокопоставленной средневековой особы, – кстати и по размеру приблизительно подходящий для задуманного опыта. – Ну, если возражений не имеется, мы сейчас и устроим вон тому сердитому господину интимно-камеральное, в закрытом помещенье, auto da fé!