большом доме, не скажу – каком, через ейную свояченицу и достала мне тишком заграничные картинки, помодельнее какие, из журнальчиков срисовать. С ними-то я в полгода окрылилася, по высшему разряду в моду вошла. Когда и машину на мягких подушках за мной присылали, если срочность: в воротах и анкетки не спросят – откуда да кто такая, но в хоромы не допускали. С готовой-то работой по часу-другому приходилось хозяек дожидаться... Вдоволь наглядишься из прихожей-то. Полная чаша всего, доктора пищу проверяют, собственное кино хочь каждый вечер, охрана ночь напролет сторожит невидимо, чтоб и во сне-то озорник какой с заявленьем не пробрался. В ту пору и завелась у меня среди новых знакомств комиссарочка одна, статная да бойкая, глаз не оторвать – что твое яблочко
Вдруг поддавшись необъяснимой потребности, принялась Прасковья Андреевна складки на себе оправлять, дрожащими перстами пылинки с рукавов сощелкивать, без видимой надобности тарелки с едой двигать на столе.
– Ты ей виду-то не показывай, что знаешь, а слепнет помаленьку мать-то... – скороговоркой пришлому сыну на ухо зашептал о.Матвей, пока та отлучилась к буфетику и там поправила какой-то вспомнившийся беспорядок. – Все хозяйство по счету да на ощупь ведет, а тебя как в смутном облаке различает. Все допрашивала вчера, шибко ли похудал, не седой ли. Так что не перечь, не противься, дайся ей приласкать тебя, Вадимушка, потерпи! – Времени попу хватило в обрез предупредить до ее возвращенья. – Помню я, мать, видал ее разок ту лихую бабеночку, мадам Мятлик называлась, и заказ ее помню... Ну-ка, что же там приключилось с комиссаршей твоей, докладывай...
Но, видно, и впрямь ничто постороннее не доходило сейчас до ее сознанья:
– ... лишь по третьему разу поманила она меня пальчиком в самые покои взойти. Батюшки, застаю у ей на тахте ворох целый в мотках, шерсти алой... не знаю и сравнить с чем. Цвета розы фуксинной, что на пасхальных куличах допрежь ставили... нет, понежней, пожалуй. Сама обернулась ко мне, руку туда под локоть запустимши, жилочки в ней так и поигрывают. «Иди, потрогай, старая карга, видала чудо подобное? Тебе муж такого из Парижа не привозил?» И пришла барыньке моей блажь в полное пламя одеться, пуще пылать захотелося. Повелела ей к Новому году, без опоздания, лыжный комплект вместе с варежками изготовить, а чего сверх будет – на рейтузы пустить. «Покороче да в обтяжку-то даже лучше, погрешней зато! – смеется мне, мурлычет. – Ладно вздыхать, забирай в охапку и марш за дело». И ведь легче пуха был товар, а ровно свинец на коленях домой везла. Оно и сбылося: как не стереглася, пока вязала, да в самый канун сдачи, оставалось готовенькое в скатерку почище завернуть, и недоглядела невзначай. Кошку аблаевскую позвали с вечера мышей попугать, а та, после трудов-то праведных на сложенном заночевамши, неосторожность и сделала. И в доме как на грех ни души, разбрелись все, поплакать не с кем. Как же я металась-плакалась в то утро со своим злодейством в руках, с ног сбилася – то в тепло к печке сунусь, то на мороз с крыльца. Подсушить еще удалось кое-как, да ведь такую вещь и в год не выветришь, насквозь просочилося, а уж машина кличет, с улицы гудки подает. Сбежать, думаю, все одно разыщут... и решила я принять чистоганом воздаяние свое. Вхожу, глаза прячу, а по молчанью угадываю – барынька моя издаля ноздри насторожила, почуяла. И едва стала я узелок распутывать, хвать она из-под руки рейтузы свои да как почнет меня ими по роже-то справа налево охаживать. Я перед нею стою, клонюся попеременно в обе стороны, не заслоняюся, чтобы пуще человека не озлобить... Сама сквозь слезки на нее любуюся. Иных-то злоба старит, дотла палит, в курчавый пепелок сворачивает, у моей же только губки подрагивают, зрачки потемнели от восторга как у девочки с игрушкой ненаглядной: краше картинки стала. Видать, и слыхивала с чужих слов про такую барскую сласть – по щекам-то, собственной ручкой не доводилось попробовать. Уж ей бы и перестать, пока вещь ценная вконец не износилась, да ведь в охотку, опять же ей вроде вперед за все уплочено. Зато нахлестамшись досыта, ослабела вдруг, застеснялася – с устатку видно, а может, битую мамку свою в деревне вспомнила... Слиняла вся, даже некрасивая сделалась. И уже добра ей погубленного не жалко, поскорей его с глаз долой: душа-то победила, значит. Так нам в ту пору по обоюдности славно стало, миленькие мои, в испарине обе ровно после баньки, сидим в обнимку и плачем тихонечко. Сдружилися потом, и сколько же она мне добра всякого по малостям передарила... такая, к слову, задушевная бабочка оказалася!
– Вот видите, видите... и претерпела-то меньше минуточки, а обошлось как аккуратненько ко всеобщему удовольствию, – сразу же подхватил о.Матвей, торопясь по-христиански оформить выслушанную повесть. – А нельзя и барыньку винить: как можно за зло взыскивать без рассмотрения его истоков? Поди еще прапрабабка ее, крепостная страдалица у себя в запечье, под ночной волчий лай да вьюжный, внучке любимой про жизнь свою сказывала, а та свой срок спустя собственную дочку в люльке теми же словами баюкала. Так и вьется сквозь время скорбный ручеек то сказкой, то песенкой, а где и молитовкой обернется – за тяжкую долю крестьянскую, за солдатскую неволюшку. А уж благодетель народился: он враз стон народный теоретично обмозгует, научно подкует... И вот тебе искорка пущена: начинается пожаришко. Кажный тянется помочь, потому что кому не лестно перстом истории себя ощутить да ради блага общественного принять на себя бремя пролития кровки чужой под свою личную ответственность? А кабы ручейку-то не давая половодьицем развернуться да учредить заблаговременно, хоть за полвека разочек, тот самый, обязательный всемирно-
Он вдруг замолк и огляделся с видом путника, заплутавшего в дремучем лесу.
– Вы немножко не туда забрели, папаша. Сдается мне, вы совсем другое,
– А что, что?.. Я только вот ему, Вадиму, насчет злопамятства развить собирался. В том смысле, что ежели нам нонче обижаться всякий раз, то и народишку, пожалуй, на расплод не останется! – принялся закругляться о.Матвей, заметно благодарный за выручку. – Ты лучше мамашу свою вини, сама-то хороша. Мушка под веко попадет, я к ней бегу за помощью, а она экий камень жизни от меня утаила. Да когда же
– Уж поздно, повыветрилось... Короток зимний денек, затемно домой пришла. Детки, помнится, в
Если не изменяет память, речь шла об анонимном приветствии университетской молодежи Брюссельскому студенческому конгрессу в защиту чего-то крайне важного, по тем временам... То был пламенный дебют начинающего беспартийного трибуна, где он от имени грядущих поколений призывал трудящееся человечество к скорейшему штурму всех опорных твердынь старого мира. Читалось между строк, что свержение капитализма является лишь промежуточным этапом к недвусмысленному завоеванию самого неба. Естественно, обращение было без подписи, но кто поближе легко угадывал стиль и руку Вадима Лоскутова по задорной искренности тона, по образному росчерку без общепринятых штампов, по нескрываемому удовольствию, наконец, с каким автор гарцевал на высокой прибойной волне близ довольно угрюмых скал. Кроме того, блюдя покой семьи, Егор не меньше чем за неделю до публикации поднес отцу текст Вадимовой статьи, составленной по клочкам рваной бумаги. Кстати, неуместная страстность официального документа, способная вызвать и международное осложнение, сыграла post factum