арии певца – Годунова, Сусанина и третью, не установленную, потому что тут встал сам Хозяин пира, поднятой ладонью приглашая ко вниманью.

Вряд ли одна только репутация неукротимого тирана, но и критическая фаза всех основных проблем человеческого общежития, именно в те годы бесповоротно решавшихся раз и навсегда, была причиной – почему каждая мысль, выраженная этим негромким и чуть глуховатым голосом, с заметным кавказским акцентом и несвойственным русской речи кучным произношеньем слов, немедленно подчиняла себе самое рассеянное внимание и приобретала всемирное эхо.

– Терпение и еще раз терпение... – заговорил Хозяин без опасения, что его где-то недослышат. – Не будем ничего навязывать нашему выдающемуся солисту. Он лучше знает свое дело, чем мы с вами. Поэтому пусть поет, что хочет, а хочет он спеть про народного героя Степана Разина.

Железный юморок сказанного наилучшим образом выражал сущность утвердившейся демократии в так называемый переходной период. Абсолютный властелин и при своем большом подпольном опыте трезвый политик, он ничуть не обманывался насчет прочности своего положения на продуваемом континентальными ветрами кремлевском холме. И, с одной стороны, ввиду участившегося применения болевых приемов в качестве средств массового убеждения, твердо помнилось из популярных учебников, что адаптации к боли не бывает. С другой же, опыт могучих древневосточных тираний показывал, что любая длительная принудительность, даже без пролития крови во имя сомнительных благодеяний, неминуемо приводит к жгучей ненависти, та по достижении критического предела и в условиях постоянного страха преобразуется в прямую противоположность уже не ради одной мимикрии, а по необходимости чисто биологического приспособления, чтобы жить, – в раболепную и, главное, вполне искреннюю, потому что вполне правдоподобную преданность, по мере развития культа изобретающую все новые формы и поводы для ритуального преклонения. И тогда у разумного вождя основой поведения становилось недоверие. Но откровенная констатация своего превосходства, избавляющая противника от траты сил на сопротивление, всегда вносила ясность в обстановку и содействовала взаимному благорасположению, что и было доказано вспыхнувшей затем, хоть и непродолжительной овацией.

Делая глубокие глотательные движения, певец испытывал явное затруднение в выборе. В народе имели хождение целых три песни о легендарном герое, и самая знаменитая посвящалась малопривлекательному его поступку в отношении персидской княжны, беззащитной пленницы и подневольной дамы сердца, причем в угоду анархически настроенным горлопанам. В другой, не менее мрачного колорита, повествовалось о шествии Разина на казнь, что шло вразрез праздничному настроению и могло быть истолковано в нежелательном смысле. Оставался третий вариант – о неприступном волжском утесе, с коего по преданию виновник песни всматривался в светлую даль неподвластного ему грядущего, тем самым как бы вступая в перекличку с нашей современностью.

Торжественная обстановка подсказывала и характер исполнения. Оно открылось в ритме гимна одиночеству вожака, занятого государственным раздумьем на приволжском утесе, которому музыкой аккомпанемента придавалась по меньшей мере кавказская высотность. В стремлении угодить заказчику исполнитель вкладывал в тему все свое усердие, которое по феноменальной емкости легких становилось истинным бедствием для окружающих. В одном месте даже последовал непроизвольный жест вождя посбавить звук, капельку потише, ибо пение мешало ему беседовать с приезжим делегатом южноамериканского континента. В такие моменты рот у певца действительно раскрывался до сходства с птенцом в гнезде и по ядовитому замечанью все той же змеиной дамочки, словно в надежде, что «добрый папа догадается опустить туда двухэтажную дачку с банькой и гаражом». Словом, все уже понимали, к чему клонится дело, о чьем персональном утесе идет речь, поэтому с особым триумфом прозвучала заключительная строфа —

...на вершине его не растет ничеготолько ветер свободный гуляет,да могучий орел там притон свой завели на нем свои жертвы терзает...

Знаменитое его, с хрипотцой нижнее до еще вибрировало в воздухе, живописуя величие восседающей на костях царственной птицы, когда произошло досаднейшее происшествие, к сожалению, не удержавшееся в памяти очевидцев, правда, по не зависящим от них причинам. Как раз в паузе между заключительным аккордом сопровождения и взрывом положенных аплодисментов втиснулся истошный от усердия возглас – «да здравствует наш могучий горный орел, товарищ...» Видимо, еще не докричавши до конца, незадачливый старатель уже сообразил свою оплошность, так что самая фамилия вождя сошла с его губ на каком-то всхлипе отчаянья, и уже не оставалось времени на поправку... В иное время она прошла бы без последствий, ходовая метафора, какой повседневно пользовались газетные передовицы, хоровые ансамбли и авторы стихотворных рапортов о выполнении промфинплана. Но при сопоставлении с контекстом только что исполненной пьесы она становилась злостным и метким памфлетом, подлежащим немедленному возмездию по высшей шкале: дамы почувствительнее к звуку мысленно зажимали ладонями уши. Соседи преступника по столу уже отшатнулись на приличное расстояние от него в доказательство своей непричастности и для удобства дальнейших процедур. Столичная сплетня утверждала, что кому надлежит даже успели ощупать его карманы на предмет огнестрельного оружия. Остальные же, несмотря на запрет подыматься из-за стола без надобности, вставали на носки увидеть обреченного, пока не увезли, подобно тому как уличные зеваки пробиваются сквозь оцепленье, чтобы порадоваться на примере ближнего, – какое несчастье едва не постигло их самих.

Им оказался некто средних лет и с небольшим брюшком, с виду деятель культуры, кстати кем-то и опознанный как процветающий драматург, никогда не упускавший случая вполне бескорыстно, здравицей или восклицанием преданности привлечь к себе внимание руководящего товарища. Многие тут же пожалели задним числом, что из-за житейской текучки не удосужились посмотреть на сцене его творения, чтобы, как в ребусе, угадать в них зачатки будущего крушения. Сам он, с отвисшей челюстью и уже мертвенно осунувшийся, полубесчувственно глядел вперед себя и, подобно дымящему после выстрела пистолету, держал в руке наклонившийся бокал, откуда ценное красное вино текло на дефицитную семгу.

В сущности с ним было кончено, и зал, как по сигналу, обернулся к пострадавшему лицу, едва не подзабытому в переполохе скандала. Заложив большой палец за борт кителя у четвертой пуговицы, тот своеобычно покачивался, перенося тяжесть с одной ноги на другую – как бы в нерешительности, кнут или милость здесь тактически пригоднее. Признаков смягчения не читалось в нем пока, но ясно вызревал поступок неслыханного за ним благодушия, судя по лукавому прищуру глаз.

И снова решение его носило оттенок скорее политического каламбура, нежели милосердия:

– Давайте не будем... – сказал Хозяин, сопроводительным жестом отвращая нависшее над энтузиастом обвиненье, – не будем строго судить товарища, что сверх меры, как говорится, освежился на радостях свиданья!

– Некоторые здесь полагают, что товарищ наводит критику на кого-то из присутствующих, хотя по соображениям конспирации и держит от нас в секрете – на кого именно. Не совсем верное заключение! – с ударением на первом слове и с иронической затяжкой на полуфразе сказал Хозяин, шутливо оглаживая усы, и успел, уже на пороге, вдогонку, предупредить уходивших – отвести энтузиаста домой, завернув во что потеплее, чтобы, чего доброго, не остудился до смерти в дороге.

Лишь полминуты спустя, когда до сознания всей присутствующей там тысячи сановников, художников, артистов, генералов дошла суть только что совершившегося на глазах у них публичной отмены смертельного

Вы читаете Пирамида, т.2
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату