распоротой полы пальто, буквально на глазах у него, извлекли зашитый в уголке, чуть пошире спичечного коробка финифтевый образок священномученика Диоклетиановых времен. Конечно, Прасковья Андреевна и не помышляла, помещая туда контрабандную иконку, как подведет сына на первых же его шагах в большом доме страданий. Амулеты наравне с режущими предметами были там настрого воспрещены к ношению, тем более предметы религиозного культа. В эпоху, когда самый солнечный свет иным представлялся личиной еще неразоблаченного злодейства, слишком наивно спрятанная находка наводила на подозрение о хитроумном маневре для сокрытия более углубленного адского замысла. Зловеще подкидывая на ладони как улику, подлежащую кропотливому исследованию, видимо, только начинающий карьеру лейтенант долго, с укоризной нечеловеческого презрения поглядывал на стоявшего перед ним совсем голого молодого человека, который в довершение к своему паденью и в отличие от многих, вот также дрожавших перед ним не только от холода или непривычки к срамоте обнаженья, даже улыбался слегка в краске полусмущенного раздумья. То не было, однако, признаком дерзости или, Боже сохрани, стыда за истинную виновницу, ибо все простительно матери, провожающей сына в крестный путь, а просто Вадиму живо представилось, как две испуганные женщины, старая и молодая, самые близкие люди теперь на свете, крупными и торопливыми стежками, с поминутной оглядкой на дверь, снабжают его в дорогу простодушным сокровищем верующих. Та нечаянная улыбка, помогшая ему преодолеть начальный трепет, и была первой его победой над собою, без чего не дается легкая желанная смерть.
Между тем, конфискованная вещица по своей эмалевой прочности, получаемой обжигом до стеклообразного состояния, как нельзя лучше подходила к наступавшей стадии его существования, точней всего определяемой церковным термином жития. Буквально без износу, она не боялась ни таежной стужи, ни смертного пота, ни гнилой болотной воды и, хотя заведомо не обладала чудодейственной силой, могла бы скрасить сколь угодно долгие годы неволи. К сожаленью, из-за быстрого мельканья не удалось установить, какого ранга лицо было изображено там с благословляющей десницей, однако, когда иронический регистратор смахнул ее ладонью, как мусор, в ящик письменного стола, задвинутый потом с громовым стуком, Вадим испытал тягостное ощущенье бесповоротной утраты, как будто процентов на пятнадцать уже умер.
Из-за того фантастического снегопада, что ли, к утру все случившееся накануне подернулось в памяти Вадима радужной пленкой невероятности, и кабы не собственный сосед вроде филуметьевского, тогда еще живой и действующий, могло сложиться впечатление, что все описанное просто приснилось ему – факты и, пожалуй, речи в особенности... Да и по смыслу почти ничего не осталось в уме от вчерашней беседы, кроме томительного, к тому же и недосказанного сумбура, каким мучился сам и не он один в ту пору: навязчивое сомненье, что предпринятый путь напролом, сквозь толщу человеческого мяса в конечном счете выведет не на желанный ориентир, а еще куда-то, о чем никому не дозволено гадать. И хотя собачья тоска неведомого предчувствия заползала в сердце при одной мысли о нелюдимом старомодном доме в самом аристократическом когда-то переулке Москвы, с лепными выкрутасами и Геркулесами над массивной входной дверью, не столько данное обещание, как самолюбивая потребность отстоять перед гадким доцентом свое право на независимое поведенье толкнула Вадима на еще один, через неделю, визит к Филуметьевым, прошедший без всяких пантомим; но уже на обратном пути он со смешанным чувством ужаса и мальчишеского тщеславия обнаружил слежку за собой, хотя вскоре и забыл о ней ввиду полной ее беспочвенности. Но в ту пору он уже заболевал смертельной, быстро развивавшейся национальной ересью, малейшая вспышка коей профилактически выжигалась тогда до корня. Правда, соображеньями своими он не делился ни с кем, кроме Никанора, да и с тем почти в канун ареста, когда участь его была предрешена. Впрочем, бесполезно искать удовлетворительной логики в тогдашних человеческих судьбах, тем более в дальнейших злоключениях Вадима Лоскутова, подстроенных в завихряюще-ускорительном темпе. Лишь при развязке, с высоты журавлиного полета в самом конце повествованья, становится доступен для обозрения истинно сатанинский по пригонке движущих частей механизм капкана, по чистой случайности не сработавший в заключительный момент. Вскоре последовал донос на царского последыша, как именовался там арестованный Филуметьев, с перечнем завербованных им лиц под условными обозначениями древнеегипетских имен для отвода глаз. Была во сто глаз прочтена и лоскутовская рукопись. Однако по отсутствию внешних признаков сходства по части акцента, всемирно-знаменитых усов или рябизны никто не обнаружил в ней пасквильного сближения двух исторических личностей, разделенных интервалом в пятьдесят веков. Еще трудней было в бунтовском изъятии царственного праха из гробницы усмотреть кощунственное предсказание о посмертной судьбе великого вождя, вернее – всего лишь предуведомление о возможном историческом возмездии. Равным образом оставлена была без внимания сомнительная и взятая эпиграфом Корнелева цитата: «...он от суда сокрыт громадностью злодейства». Но под влиянием директивы – копать глубже – какая-то глубинная злонамеренность чудилась пытливому пареньку с кобурой у пояса в архаической экзотике взятой темы. Едва возникавшее подозрение тотчас достигало крайнего развития во всем спектре страха, гнева и ненависти. Христианнейший тезис об избавлении безвинных, еще не родившихся малюток от горя житейского, ставший мощным средством к энтузиазму и подавлению колеблющихся, достиг к тому времени своего высшего диалектического раскрытия. Так родилась ведущая юридическая доктрина эпохи: лишь историческая срочность иссечения социального зла, а не установление истины является целью уголовного процесса, ибо что есть истина на поле боя? Малейшее допущение варианта невиновности, не говоря о прочих уловках адвокатской волокиты, обрекало на простой занесенный меч правосудия, тогда как сокращенная процедура дознания не только увеличивала пропускную способность судов, но и значительно снижала себестоимость социалистической справедливости... Словом, по непригодности ни одного из наиболее ходовых пунктов обвинения, Вадим Лоскутов привлекался по совокупности их в целом.
Конечно, лишь заблаговременный, клятвой скрепленный сговор, помогал обвиняемым держаться единой линии на раздельных допросах и очных ставках, несмотря на горячие убежденья ряда товарищей. Лишь когда юный следователь вдохновенно пригрозил обоим каким-то несуществующим персидским стулом, плодом творческой фантазии на основе накопленного опыта, уличенные гады повинились в преступных намерениях изменить ход мировой истории, – младший посредством косвенного психического воздействия на подразумеваемое лицо, старший же – через прямое посягательство на его физическое существование. Впрочем, коварный Филуметьев, не пожелавший выдать возглавленную им паутину, поспешил смотаться на тот свет. И только по смежным каналам, также с помощью одного видного деятеля, причастного к драматургии, посчастливилось выявить и прочих главарей – штабников довольно разветвленного государственного заговора, укрывшихся под маской мнимого фараонства. Среди них оказались между прочим наследники погребенных в старо-федосеевском мавзолее братья Суховеровы, видимо, в расчете возродить знаменитую некогда кожепромышленную фирму, небезызвестный при дворе мистик-окулист Лерхе, он же Рамзес Миниамун, пытавшийся ввести феодализм в России, затем епископ Антипий (в миру Пузырников) и скатившийся к нему в болото прямо из замнаркомского кресла перерожденец Тютин, наконец – не разоблачавшийся ранее левый эсер Самаров-Легавец и оставшийся вовсе неуловленным валютчик Биконсфильд полубританского происхождения, подручным у коего, выяснилось, и состоял обвиняемый Вадим. Они-то и образовали так называемое Новоарбатское дело в отличие от просто Арбатского, тоже в свое время не освещенного на газетных страницах. Суть его так и осталась бы втайне, если бы осведомленный во многих тогдашних начинаниях корифей Шатаницкий, в ту пору еще не знакомый ни с кем лично из лоскутовской семьи, не поведал доверительно через студента, единственно из заочной симпатии к Прасковье Андреевне, кое-какие материалы следствия. По-видимому, он исходил из ошибочного предположенья, что полная безвестность мучительней всего для материнского сердца. «Однако не следует предаваться безнадежному унынию, – прибавил он тоном сочувствия напоследок. – Конечно, назначенный ее мальчику лагерный срок великоват, пожалуй, да ведь и вина-то, признаться, немаленькая!»
Стало известно от корифея, что вышеупомянутая, как раз на пути в загородную резиденцию вождя пролегавшая улица издавна, по кривизне и стесненности проезжей части крайне благоприятная для