— Он пытался заставить ее сделать аборт. Говорил, что возьмет на себя все расходы. Говорил, что ребенок испортит ей грудь, и на этом ее карьера в кино благополучно закончится.
Ассистентка говорит, что ей надо забрать пакеты с одеждой тех троих парней, которые поднялись на съемочную площадку — туда, к Касси Райт. Ей надо отдать им одежду и обувь.
На другом конце комнаты молоденький актер задумчиво разглядывает таблетку у себя на ладони.
Я спрашиваю в шутку, почему те, кто поднялся на съемочную площадку, не выходят назад? Это что, некий массовый сиафф в стиле черной вдовы? Там у них есть специальный человек, который умерщвляет всех актеров-мужчин сразу после того, как они кончают?
Это я так шучу.
Но ассистентка молчит и внимательно смотрит на меня. Смотрит долго, я успеваю снять одну, две, три чешуйки перхоти. Я беру их кончиками пальцев и отбрасываю щелчком ногтя. Четыре чешуйки, пять, шесть. А потом она говорит:
— Да. На самом деле это такой очень хитрый, коварный план по похищению ношеной мужской одежды…
Снимая с черного свитера белые хлопья, я спрашиваю у нее, почему нельзя взять одного и того же актера и снять его несколько раз, написав у него на руке новый номер? Можно же снять крупным планом только его руку, каждый раз с другим номером. И тогда молодой человек, номер 72, сможет спокойно уйти. И судьба проекта не будет зависеть от настроения собравшихся здесь парней. И не придется никого удерживать и уговаривать. И заморачиваться на то, чтобы все были довольны и счастливы.
Одной рукой ассистентка прижимает к животу нижний край планшета, а другой снимает с держателя черный фломастер. Машет им у себя перед носом и говорит:
— Несмываемые чернила.
Тогда в Оклахоме, утром в тот понедельник, щурясь на солнце, глядя на пустую дорогу влажными глазами, слезящимися от запаха горячего асфальта, мой отец сказал:
— Ты же все знаешь, да? Ну, как быть с девчонкой? Он сказал:
— Ты же знаешь, как предохраняться? Я сказал, что все знаю. Я знаю.
И он спросил:
— А ты это делал?
Что именно? — уточнил я. Надевал презерватив? Или был с девушкой?
И он рассмеялся, хлопнул себя по бедру, выбив облачко пыли из джинсов, и сказал:
— А зачем еще надевают резинку, если не для того, чтобы быть с девчонкой?
Оклахома раскинулась вокруг нас — мир, распростертый по всем направлениям от того места, где мы стояли на гравиевой обочине шоссе, только мы с ним вдвоем, он и я, и я сказал своему отцу, что никогда не встречу ту самую единственную девчонку. Которая на всю жизнь.
А он сказал:
— Не надо так говорить. — По-прежнему щурясь на горизонт, он сказал: — Просто не надо робеть, надо быть посмелее.
Этот черный фломастер, говорит девочка-ассистентка, он как временная татуировка. Вообще не смывается. То есть когда-то он смоется. Только на это уйдет целая жизнь одного куска мыла.
Вставляя фломастер обратно в держатель в верхней части планшета, она говорит:
— Надеюсь, у вас в гардеробе хватает рубашек с длинным рукавом.
Камни и солнце. Автобуса что-то не видно. Вся моя одежда, которая есть, лежит в чемодане. Мне надо было заткнуться. Или сменить тему. Например, заговорить о прогнозе погоды или о ценах на бушель озимой пшеницы. Мы могли бы скоротать время за разговором о миссис Уэллтон, начальнице почты, и о ее слизистом колите. Или поговорить о достоинствах и недостатках новых тракторов «Месси» в сравнении с «Джоном Диром», или вспомнить о том, каким дождливым и холодным выдалось прошлое лето, и тогда нам обоим было бы проще — и теперь мы бы были гораздо счастливее, оба.
Этот автобус, он по-прежнему где-то за горизонтом.
И знаете что? Я сам все испортил. В те последние десять минут перед тем, как уехать из дома, я сказал папе, что я — оклагомо.
Гомо из Оклахомы.
Беседуя с девочкой-ассистенткой, я глотаю еще одну таблетку. Пот течет у меня по лицу. Струи пота стекают со лба на брови. От висков — по щекам. Капельки пота собираются на мочках ушей. Срываются, падают на пол, ложатся темными пятнышками мне под ноги. Кожа на шее горит.
Ассистентка говорит:
— Может быть, вы прекратите глотать таблетки? Она говорит:
— А то вид у вас нездоровый.
Я говорю ей, что я здоров и ничем не болею. Автобуса по-прежнему нет как нет, и мой отец говорит:
— Это просто недоразумение. Ты не тот, за кого ты себя принимаешь.
Он сплюнул в пыль, на пыльный гравий на обочине шоссе, и сказал:
— Это все из-за того, что кто-то сделал с тобой нехорошую вещь, когда ты был маленьким.
Кто-то трахнул меня в попу. И я спрашиваю его: Кто?
— Зачем тебе знать имена? — говорит мой отец. — Ты, главное, знай, что от природы ты не такой.
Я просил: Кто меня трахнул?
Но отец лишь покачал головой.
И я сказал ему, значит, это неправда. Он это выдумал. В надежде, что я изменюсь. Он выдумал эту историю, чтобы сбить меня с толку. Придумал причину, почему мне нельзя просто быть тем, кто я есть — и быть этим довольным. В нашей округе нет растлителей малолетних. Нет и не было никогда.
Но отец покачал головой и сказал:
— Это не выдумка. Он сказал:
— И мне жаль, что не выдумка. Автобуса по-прежнему не видно.
— Расслабься, чувак, — говорит голос.
В этой комнате, здесь и сейчас, Бранч Бакарди говорит:
— Даже если ты склеишь ласты, доведешь себя до сердечного приступа или инсульта, тебя просто положат на спину, и Касси оседлает твой мертвый окоченевший дрын в положении сидя верхом на партнере.
Он отходит от нас и говорит на ходу:
— Сегодня у нас лотерея, а что же еще?
Снимая белые хлопья со свитера ассистентки, я говорю, что, как бы кошмарно это ни звучало, но, вполне вероятно, я позволил, чтобы больше пятидесяти незнакомых парней трахнули меня в задницу, лишь для того, чтобы доказать, что отец был неправ… Это мой самый главный страх в жизни: что я подставил свой зад этим парням, которых хватило бы, чтобы составить пять бейсбольных команд, лишь бы доказать себе, что мой отец — не извращенец.
В ту секунду, в тот удар сердца, когда на горизонте показался автобус, отец сказал:
— Ты должен мне верить.
Я говорю, что он врет. У меня подгибаются колени, так что я могу взяться за ручку моего чемодана, даже не наклоняясь. Но мне все-таки удается устоять на ногах. Мои губы произносят слова. Они говорят, что он врет, чтобы я оставался натуралом.
С каждым словом автобус все ближе.
Отец говорит:
— Ты мне поверишь, если я скажу, кто это сделал? Кто меня трахнул, когда я был маленьким.
Моя рука, в которой зажат билет, дрожит.
Автобус уже подъезжает. Последние секунды того последнего разговора с отцом в Оклахоме подходят к концу, и отец говорит:
— Это был я.
Это он меня трахнул.
Беседуя с девочкой-ассистенткой, снимая белые хлопья с ее черного свитера, я случайно кладу в рот