жареная индейка.
Тут есть головоломки-'паззлы' из тысячи кусочков, чтобы вы могли заниматься ими, пока истекает срок вашей жизни. Здесь повсюду нет ни одного матраса, на котором не успело бы умереть под дюжину людей.
Ева вкатила кресло в дверной проём маминой комнаты, и сидит там, на вид бледная и усохшая, словно мумия, которую кто-то взял да распеленал, а потом причесал ей редкие спутанные волосы. Её скомканная синеватая голова беспрерывно кружит, медленно выписывая небольшие плотные боксёрские вензеля.
— Не подходи ко мне, — произносит Ева каждый раз, стоит мне на неё глянуть. — Доктор Маршалл тебе не даст меня обижать, — говорит.
Молча сижу на краю маминой постели и жду, пока вернётся медсестра.
У моей мамы часы такого типа, где каждый час обозначается криком определённой птицы. В записи. Час дня — американский дрозд. Шесть часов — северная иволга.
Полдень — домашний зяблик.
Черноголовая синица значит восемь часов. Белогрудый поползень значит одиннадцать.
Ну, вы поняли.
Беда в том, что ассоциация каждой птички со своим временем суток сбивает с толку. Начинаешь не смотреть на часы, а слушать птиц. Каждый раз, когда слышишь сладкую трель белошеего воробья, думаешь: «Уже что, десять часов?»
Ева немного вкатывается в мамину комнату.
— Ты сделал мне больно, — заявляет она мне. — А я ни разу не говорила мамочке.
Все эти старики. Все эти человеческие развалины.
Уже прошло полчаса с хохлатой синицы, а мне нужно успеть поймать автобус и быть на работе ко времени, когда пропоёт синяя сойка.
Ева считает, что я её старший братец, который пихал её когда-то, век тому назад. Соседка мамы по комнате, миссис Новак, со своими здоровенными жуткими висячими грудями и ушами, считает, что я её ублюдочный партнёр по бизнесу, который кинул её на патентованный волокноотделитель, или пишущую ручку, или что-то такое.
Здесь я для всех женщин олицетворяю всё на свете.
— Ты сделал мне больно, — повторяет Ева, подкатываясь чуть ближе. — А я не забывала об этом ни на минутку.
В каждый мой визит навстречу по коридору прётся какая-то старая кошёлка с дикими бровями, она зовёт меня Эйхманн. Другая женщина с прозрачной пластиковой трубкой ссанины, выгибающейся из-под халата, обвиняет меня в краже своей собаки и требует её назад. Каждый раз, когда я прохожу мимо ещё одной старухи, которая сидит в инвалидке, зарывшись в кучу розовых свитеров, она шипит на меня.
— Я видела тебя, — объявляет она, пялясь на меня мутным глазом. — В ночь пожара — я видела тебя с ними!
Ситуация безвыигрышная. Каждый мужчина, проходивший когда-либо через жизнь Евы, скорее всего, был в некоем воплощении её старшим братом. Известно ей это или нет, но всю свою жизнь она провела, ожидая и надеясь, что каждый мужчина станет её пихать. Серьёзно, даже под своей мумифицированной морщинистой кожей она остаётся восьмилетней девочкой. Застрявшей. Один в один Колония Дансборо с её погорелым цирковым персоналом, — все в Сент-Энтони так же увязли в прошлом.
Я не исключение, и не думайте, что вы сами далеко ушли.
Один в один Дэнни, застрявший в колодках: точно так же Ева задержана в своём развитии.
— Ты, — произносит Ева, тыча в меня дрожащим пальцем. — Ты поранил мою ву-ву.
Все эти встрявшие старики.
— О, ты сказал, что это просто такая игра, — рассказывает она и запрокидывает голову. Её голос затягивает песню. — Это была просто наша секретная игра, но потом ты вставил в меня свою большую мужскую штуку, — её костлявый резной пальчик тычет в воздух у моей промежности.
На полном серьёзе, уже сама мысль вызывает у моей большой мужской штуки сильное желание с криками вылететь из комнаты.
Беда в том, что повсюду в Сент-Энтони такие дела. Ещё одна древняя куча костей считает, что я занял у неё пятьсот долларов. Другая старая кошёлка зовёт меня дьяволом.
— И ты сделал мне больно, — талдычит Ева.
Очень сложно прийти сюда и не напитаться вины за каждое преступление в истории человечества. Хочется орать в каждую беззубую рожу. «Да, я похитил того ребёнка Линдбергов».
Фигня с «Титаником» — это я сделал.
То дело с убийством Кеннеди, ах да, и это моя работа.
Большая задрока со Второй Мировой, хитрожопая выдумка с ядерной бомбой, так вот, знаете что? Это всё моих рук дело.
Микробик СПИДа? Прошу прощения. Снова я.
Верный способ справиться со случаем вроде Евы — перенаправить её внимание. Отвлечь её, упомянув завтрак, или погоду, или какие у неё красивые волосы. У неё запас внимания — едва на один раз часам тикнуть, можно столкнуть её на более приятную тему.
Разумно предположить, что именно так мужчины справлялись со враждебностью Евы всю её жизнь. Берёшь и отвлекаешь её. Ловишь момент. Избегаешь конфронтаций. Сматываешься.
Очень похоже на то, как мы проводим наши жизни: смотрим телевизор. Курим дрянь. Глотаем колёса. Перенаправляем собственное внимание. Дрочим. Отвергаем всё на свете.
Всё её тело склонено вперёд, прямой пальчик дрожит в воздухе, тыкая в меня.
Мать твою так.
Сейчас она очень даже подходит на роль миссис Смерть.
— Да-да, Ева, — говорю. — Я драл тебя, — а сам зеваю. — Угу. Только была возможность — сразу тыкал его в тебя и спускал заряд.
Такое называется «психодрама». Но вы можете звать это проще: новый способ сдать бабулю на свалку.
Её скрученный пальчик вянет, и она усаживается обратно, между ручек своей инвалидки.
— Так ты наконец признаёшь это, — произносит она.
— Ну да, — отвечаю. — Ты, сестрёнка, девка просто прелесть.
Её взгляд утыкается в пустое пятно на линолеумном полу, и она произносит:
— После всех этих лет — он признаёт это.
Такое называется терапия с разыгрыванием роли, хоть Ева и не в курсе, что всё не на самом деле.
Её голова по-прежнему выписывает лёгкие вензеля, но взгляд она переводит обратно на меня.
— И тебе не стыдно? — спрашивает.
Ну, думаю, раз уж Иисус мог умереть за мои грехи, то, полагаю, и я могу вобрать в себя немного за других людей. Каждому из нас выпадают шансы стать козлом отпущения. Взять на себя вину.
Мученичество Святого Меня.
Грехи каждого человека в истории камнем ложатся мне на плечи.
— Ева, — говорю. — Крошка, солнышко, сестричка моя, любовь моей жизни, ну конечно мне стыдно. Я был свиньёй, — продолжаю, глядя на часы. — Ты была такой горячей штучкой, что я слетел с тормозов.
Как будто мне охота копаться в этом говне. Ева молча пялит на меня свои гипертиреозные моргала, потом большая слеза выплёскивается из одного её глаза и прорезает пудру на сморщенной щеке.
Закатываю глаза к потолку и продолжаю:
— Ну ладно, я поранил твою ву-ву, но это было восемьдесят чёртовых лет назад, так что оставь всё позади. Двигай свою жизнь дальше.
Потом поднимаются её жуткие руки, тощие и жилистые, как корни дерева или старая морковь, и прикрывают ей лицо.
— О, Колин, — мычит она по ту сторону. — О, Колин.
Отнимает руки от лица, которое всё залито слезами.