Когда я вернулся в дом, Риттер взволнованно шагал из угла в угол. Снова грохотал военный оркестр. Я несколько раз пытался поймать советскую радиостанцию или станцию союзников, но немецкие передатчики на севере Норвегии их глушили.
На столе стояла пустая миска. Риттер уже поужинал.
Я поставил на плиту консервы. От мечущейся фигуры Риттера рябило в глазах, барабанная музыка раздражала. Я потянулся к приёмнику.
— Погодите! — метнулся Риттер. — Сейчас будут повторять важнейшее сообщение!
Я устал, и меня не очень интересовали сообщения немецкого радио.
— Это в равной мере касается нас обоих, — быстро сказал лейтенант. Для иностранца он удивительно хорошо говорил по-русски. — Вам тоже будет интересно послушать.
Пожав плечами, я принялся за консервы. Риттер был очень возбуждён.
— У вас есть ещё спирт? — вдруг спросил он.
— Нет.
— Жаль. Сегодня я бы охотно выпил… Восточного фронта больше не существует!
Я невольно поперхнулся.
— Вам придётся проглотить эту новость, — усмехнулся Риттер. — Русский колосс рухнул!
Марш оборвался. Заговорил диктор. Батареи садились. Голос диктора захрипел. Риттер бросился к приёмнику, повернул регулятор громкости до отказа.
Объявление диктора повторилось дважды. Потом заговорил другой голос. Округлый, уверенный баритон, без истерического надрыва.
— «Дорогие соотечественники! — торопливо переводил Риттер. — Люди новой Европы… Наступил день торжества великой Германии…»
Он продолжал говорить, а я ничего не слышал. Комната, голос немца, торопливый перевод Риттера — всё отошло куда-то далеко-далеко. Казалось, я смотрю какой-то странный малопонятный спектакль. Я сидел за столом, слушал радио, ел консервы, но происходило это всё не со мной, а с кем-то другим.
Голос оратора становился всё тише и тише — безнадёжно садились батареи. Наконец он затих совсем. Замолк и Риттер. Я скрёб ножом по дну пустой консервной банки.
— Перестаньте! — раздражённо бросил Риттер.
Я оставил банку. Налил себе кофе. В кружке плавала соринка, я старательно выловил её. Кофе был слишком горяч. Я подождал, пока он остынет. Риттер возбуждённо шагал по комнате. Я начал осторожно прихлёбывать кофе. Я делал всё обстоятельно, не торопясь. Это отдаляло случившееся.
Наконец Риттер остановился.
— Ложитесь спать! — приказал он. — Завтра рано утром мы выходим.
Я молчал.
— Поняли? — сказал Риттер.
Лейтенант, широко расставив ноги, стоял передо мной. Он считал мою игру проигранной. Я допил кофе. Он уже не казался слишком горячим.
— Вы правы, Риттер, — сказал я. — Давайте спать.
Я встал из-за стола, расстегнул пояс с пистолетом и опустился на нары. Риттер помедлил. Он решал задачу — выгнать меня из комнаты или переспать последнюю ночь в чулане. В конце концов он решил отправиться в чулан. Это было его счастье. Сейчас я не стал бы спорить. Я бы просто прострелил ему голову.
6
Я не спал всю ночь. За перегородкой долго ворочался Риттер. Видно, ему тоже не спалось. Наконец он затих.
Я лежал без сна. Я не мог представить себе свастики на улицах Москвы. И вдруг в памяти всплыло полузабытое воспоминание. Это было неожиданно, как удар из-за угла. До мельчайших подробностей вспомнился тот день…
Весеннее утро. Играет оркестр. Он идёт за нами неотступно, переливаясь из одного уличного репродуктора в другой.
Над прохладным, влажным асфальтом свисают флаги. Улочки пусты. Во дворах не играют дети. Все там, где идут танки, гремит водоворот демонстрации. Мы с Ниной тоже торопимся туда. Мы безбожно опаздываем и теперь пробираемся по переулкам к улице Горького. Во всём виноват мой закадычный друг Данька Сазонов. Мы договорились встретиться утром у Кудринской и вместе идти на сборный пункт нашего института. Мы прождали Даньку больше часа. Он так и не пришёл.
Проклиная Даньку, обходя проходными дворами кордоны милиции, мы пробираемся к центру. Ещё, может быть, удастся перехватить колонну института где-нибудь между Триумфальной и зданием Моссовета.
Впереди очередной заслон. Мы сворачиваем во двор, пробираемся между покосившимися сараями, перелезаем через кирпичную стену брандмауэра и оказывается на соседней улице. Здесь опять тихо, прохладно и по-праздничному чисто и свежо.
— Жалкий и недостойный человек… — бормочет Нина, стряхивая кирпичную пыль со светлой юбки.
Это она о Даньке.
— Может быть, что-нибудь случилось, — пытаюсь защитить я друга.
— Безусловно. Внезапно заболел коклюшем. Ну, пусть он только попадётся мне сегодня!
— Брось. Наверное, ему достали пропуск на трибуну.
— Ну вот. Ты всегда его оправдываешь.
Это верно. Я очень любил отца Даньки, стройного человека со строгим пробором в седых коротких волосах, в пенсне на тонкой переносице. Он был похож на кабинетного учёного, но на петлицах его гимнастёрки краснели ромбы, а над клапаном левого кармана два ордена Красного Знамени. С Данькой мы учились ещё в школе. Сазонов-старший часто приходил к нам на сборы — в будёновке, длинной кавалерийской шинели с разрезом до поясницы. Раскрыв рты, мы слушали его рассказы о Котовском, с которым вместе Сазонов воевал в гражданскую.
Потом, когда мы уже учились в институте, он уехал в длительную командировку. Под страшным секретом Данька сказал мне, что отец в Испании. В те дни у каждого из нас на стене висела карта Пиренейского полуострова. Как мы завидовали тогда человеку, сражавшемуся под Уэской! Мы боялись, что нас минует война.
Однажды Данька не пришёл в институт. Телефон у него дома не отвечал. Поздно вечером он сам отыскал меня в общежитии. Всю ночь мы просидели без сна на моей койке. Накануне из Испании пришло известие о гибели комдива Сазонова. Там он почему-то носил сербскую фамилию. Генерал Грошич…
Я не могу сердиться на Даньку. Пусть стоит на трибунах. Зато он не идёт сейчас рядом с Ниной по этому пустынному переулку, не держит её за руку, не слышит этой праздничной тишины, которую только подчёркивает далёкий оркестр. Я крепче сжимаю пальцы Нины, она отвечает на моё пожатие. Мы идём по осенённому алыми флагами узкому переулку и вдруг…
Это как удар по голове. Мы замираем. На длинном флагштоке, свесившись едва ли не до середины мостовой, улицу перегораживает огромный чужой стяг. Тёмно-красное кровавое поле, белый круг в середине, и в нём распластавшийся паучий крест.
Мы переводим взгляд. Флаг свисает с сумрачной стены серого особняка. Закрыты жалюзи. В окнах ни души. У подъезда два милиционера в белых перчатках и сверкающих сапогах. Мёдная табличка: «Deutshe Botschaft».[6]
У тротуара чёрная закрытая машина с обвисшим флажком на радиаторе. Притихшие, проходим мы мимо особняка. Открылась массивная дверь. Пахнуло холодом. Милиционеры, вытянувшись, взяли под