ничего не замечали, но этот новый охранник… Не далее как вчера он вошел в комнату — неслышно, будто кошка, — и застукал постельничьего на месте преступления, то есть на постели… Нет, он не закричал, не затопал ногами и не затрясся в гневе; он вообще ничего не сказал — лишь скользнул своим холодным колючим взором по смятому покрывалу и перекошенной от ужаса физиономии Баата. Но отчего тогда сердце чуть не выскочило из груди? Отчего помутилось в глазах и кусачие мурашки побежали по всему телу? Виной тому, может быть, то ли брезгливая, то ли презрительная ухмылка юного варвара, а может быть…
Возлегая на хозяйской тахте, Баат все-таки признался самому себе: он просто-напросто испугался. Говорят, сытый голодного не поймет — но и голодный сытого тоже не поймет. Легко ли на старости лет лишиться такого прелестного теплого местечка? Легко ли окунуться вдруг в пучину большого города, с его нелепыми и удивительными обычаями и судьбами, с его алчностью, с его страстями, с его необъяснимой злобой к чужаку, особенно если тот холен и красиво одет?.. Бр-р-р… Старого слугу передернуло, так живо представил он себе кошмар, ожидающий его за воротами дома купца. Упаси Иштар и возлюбленный ее Адонис от хозяйского гнева!.. Уж Эбель, коль узнает, не простит, не смилостивится — выгонит вон, да еще палкой, палкой!..
От таких мыслей вся прелесть возлежания на тахте пина испарилась бесследно. Со вздохом Баат поднялся, расправил покрывало и взбил подушки; со вздохом зажег благовония, запах коих ненавидел с первого дня службы и до нынешнего; со вздохом плюнул в кувшин с розовой водой и снова накрыл его салфеткой. О, боги… Подумать только — и так все тридцать лет…
Гнедой, купленный пином нарочно для Конана, понуро плелся по улицам Шадизара вслед за паланкином с тушей Эбеля. Он словно чувствовал настроение седока, чей взор сейчас был подобен суровому взору ледяного гиганта Имира — черные брови сошлись у переносицы, а синь меж ресницами стала почти фиолетовой.
Киммериец и в самом деле кипел от ярости: на базаре, стоя за спиной Эбеля, он натерпелся позора по уши. Тот орал, визжал, брызгал слюной, угрожал и кривлялся, выторговывая медяки у мелких лавочников. Они смотрели на него с удивлением и презрением, но достопочтенного пина сие мало трогало. Он готов был рассыпаться в прах, только бы унести с базара хотя бы на одну монету больше, чем принес. Неужто он и правда отвалил за серебряную пчелу целый кошель? Конан очень сомневался. Наверняка душу вынул из злосчастного жреца, но скинул пару золотых…
А теперь, конечно, едет с горой покупок, довольный… Вся дребедень обошлась ему раза в три меньше, нежели обычному человеку. Киммериец скрипнул зубами, с отвращением уставясь в голубой полог паланкина, за коим возлежал отвратительный жадный хомяк, но тут вспомнил вдруг, что служить ему осталось дня три — а потом пчела жреца из сафьяновой коробочки Эбеля перекочует в хрустальную шкатулку Нассета, он же, Конан, набьет карманы деньгами, половину из которых сразу пропьет в таверне Абулетеса… Мысль сия была приятной. Даже настроение слегка поправилось. Недаром Ши Шелам говорил: «Главное — терпение, ибо оно имеет свойство вознаграждаться!»
Солнце пылало где-то вдалеке, за крышами домов; верхушки дерев были озарены его красным светом, в окнах переливались алые яркие блики, но скорая ночь уже распластала повсюду свою тень. Потемневшее небо нависло над городом, отражаясь в глазах и лужах, пятнами чернеющих тут и там.
Перед закатом, как обычно в Шадизаре, улицы опустели. Только тот, кто не боялся грабителей, да еще сами грабители отваживались бродить по городу в это время. Эбель в присутствии четырех носильщиков, двух слуг с палашами наперевес и Конана выглядел олицетворением мужества. Его глазки сверкали из-за голубого полога так вызывающе, так нагло, что редкие прохожие останавливались и изумленно взирали на храброго заезжего купца, затем переводили взгляд на могучего киммерийца и моментально вспоминали о своих неотложных делах, затем скрывались за очередным поворотом, втайне жалея о невозможности проучить нахального шемита.
А он, к глухому раздражению собственных слуг, еще и начал выкрикивать оскорбления, корчить рожи, визгливо хохотать, тряся жирами. Кончилось это тем, чем и должно было кончиться: из-за угла вылетел камень и врезался прямо в пятачок пина. Кровь брызнула во все стороны. С пару мгновений шемит молчал, ошеломленный коварным нападением, а потом разразился такими истошными воплями, что уши заложило у всех, кто имел несчастье его сопровождать. Последних прохожих как ветром сдуло. Улица перед паланкином опустела, только в окнах торчали любопытные физиономии — Конан готов был поклясться, что каждая выражала истинное наслаждение происшедшим и удовлетворение. Да и сам он испытывал похожие чувства. Слава великому солнечному богу Митре, хоть раз в этом мире восторжествовала справедливость…
Некоторое время спустя Эбель внезапно успокоился. Приступ безумия миновал, но пятачок уже был разбит. Уставясь в пространство, благородный пин покорно принимал заботы слуг, хлопотавших вокруг него с окровавленными батистовыми платами, и вовсе не замечал усмешек носильщиков. А те ликовали. Необходимость всякий день таскать по улицам такого кабана вселила в сердца их страстное желание отправить его на бойню, так что теперь все четверо благословляли руку, метко запустившую булыжник в светлую личность шемитского купца.
Конан восседал на своем гнедом как изваяние. Только синие глаза его зорко следили за всем происходящим, а черты лица, равно как и все члены, и даже сама мысль — оставались неподвижны. Когда же наконец слуги обмотали физиономию Эбеля кушаком от его же халата, процессия снова двинулась в путь — на сей раз в полном молчании. Побитый пин отрешенно смотрел вдаль; там быстро чернело, ибо ночь была уже совсем рядом; туман опускался с крыш на землю, и серые тучи цепочкой бежали по небу, гонимые северным ветром. Да, в Шадизаре вдруг стало холодно. Конан, облаченный только в легкие шаровары и кожаную безрукавку, с неудовольствием ощутил прикосновение тумана, ледяного, будто пальцы мертвеца. Так и носильщики, вообще почти нагие, в одних набедренных повязках, посинели от холода и прибавили шаг, торопясь вывалить своего седока во дворе его дома — гнедому пришлось перейти на рысцу, чтобы догнать их.
А в доме вовсю шли приготовления к встрече хозяина с богатой добычей. Стол ломился от яств, тройка лютнистов мучила струны, дюжина юных наложниц вертелась на середине зала, репетируя танец любви; Илиана визгливо бранилась с виночерпиями, а Ган Табек враскорячку сидел на полу и бессмысленно хихикал.
Презрев все правила, киммериец первый вошел в дом и сразу уселся за стол. Одной рукой ухватив за ножку серебряную чашу, наполненную прозрачным красным вином, вторую он протянул к блюду с дымящейся бараниной и вытянул самый большой, кусок. Такого нахальства здесь еще никогда не видели. Ведь достопочтенный пин только сейчас ступил в зал, а его охранник уже пожирал его еду!
А достопочтенный пин с порога слабо улыбнулся Гану Табеку (притом как бы не приметив остальных), проковылял к столу и медленно опустился на скамью против Конана. Всем видом своим он демонстрировал ужасную усталость и философскую отрешенность от всего земного, низменного. Он словно бы витал в облаках и с величием истинного мудреца не обращал внимания на разные мелочи — вроде наглого нищего мальчишки, который поглощал его мясо со скоростью голодного дракона. Но, каково бы ни было настроение пина в данный момент, тем не менее натура брала свое: выпив до дна чашу вина, он покосился на киммерийца и сдвинул брови. Никакой реакции со стороны Конана на это не последовало. Проще говоря, он вообще ничего не заметил, поскольку не смотрел на хозяина, а интенсивно насыщался. Тогда благородный пин выпучил глаза и издал некий звук, сходный с писком простуженной полевой мыши. Конан мельком взглянул на него, однако явно не понял, что сие означает. Пришлось Эбелю смириться — иначе он мог остаться без жаркого. Трапеза прошла в молчании. Девиц изгнала из зала Илиана, справедливо считая, что сейчас пин не расположен наслаждаться их танцем; лютнисты пригорюнились в самом темном углу — все шло к тому, что их нынче же прогонят прочь, не заплатив и пары медных монет; слуги выстроились в ряд и таращились на Эбеля, изо всех сил пытаясь придать своим взорам выражение бескрайней любви и почтения.
Наевшись, Конан встал, на прощание махнул пину рукой (тем самым опять вызвав всеобщее негодование) и поднялся наверх. Он надеялся, что в эту ночь ему не будут сниться гуси и поросята, но стоило только лечь и закрыть глаза, как тут же прежние видения возникли вновь… Кром! Ему был нужен совсем другой сон! Ши Шелам, жалкий маленький крысенок, рассказывал, будто постоянно видит во сне сражения и драки, а он, Конан, варвар из Киммерии, воин, бродяга и забияка, всего лишь жареных поросят!.. О, проклятие!..