этого я касаться уже не буду. Хватит! Не разболелись ли у тебя зубы, высокородный Кайсс? Твое благородное и красивое лицо так перекосилось… Нет?.. Я рад за тебя в таком случае.
Когда было выпито и съедено все, что только мог вместить в себя желудок варвара, Конан удовлетворенно откинулся на спинку кресла и ласково подмигнул сыну барона. Тот сидел перед ним, раздавленный и застылый, и лицо его казалось вылепленным из зеленоватой глины.
— Надеюсь, что твой добрый отец поправится, — добродушно зевнув, сказал киммериец. — Думаю, он не простит ни мне, ни себе, если, обретя способность двигаться и говорить, обнаружит, что я не дождался этого момента и докинул его гостеприимный замок. Чтобы этого не случилось, я поживу здесь, любезный Кайсс, несколько дней, может быть, половину луны или больше. Я уверен, твой отец, зная, что я в нетерпении жажду обняться с ним и предаться общим воспоминаниям, восстановит свои силы быстрее…
Каждую ночь Конан плотно задвигал засовом двери отведенной ему комнаты и проверял решетки на окнах. В первый же вечер он тщательно простучал стены и дверцы внушительных шкафов, проверяя, нет ли где потайного входа в его помещение. Хорошо изучив за долгие годы нрав хозяев, он не без оснований опасался, что молодой барон сделает все возможное, чтобы его уничтожить. Как только киммериец выпадал из поля зрения Кайсса, магия близнецов переставала действовать, и хозяин дома начинал выискивать любые способы убийства смертельно оскорбившего его наглеца с пепельным оттенком кожи.
Но Конан был начеку. Несколько раз его будил по ночам шорох и поскрипывание за дверью, и он громко и добродушно осведомлялся, кому это не спится и кто так жаждет его общества посреди ночи. Порой он молча вставал и распахивал дверь, но за ней никого не оказывалось, лишь слышался заглушаемый коврами топот убегающих по коридору ног. Также Конан никогда не ел и не пил в одиночестве, но только в присутствии молодого барона или его матери. (Старый барон по-прежнему не вставал с постели, не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, и только бессвязно мычал.)
Однажды утром, сразу после обильного завтрака, Конан прогуливался по чисто выметенным и чуть ли не вылизанным дорожкам сада. Неожиданно из-за кустов к нему метнулась здоровенная пантера с маслянисто блестящей на солнце короткой шерстью. Киммериец знал, что по ночам в сад выпускают для охраны диких кошек, днем же они крепко заперты в клетке на заднем дворе. Этим утром, видимо, заметив прогуливающегося варвара, Кайсс отдал приказ выпустить пантер. Мгновенно подобравшись, киммериец выхватил из-за пояса меч, с которым никогда не расставался. Зверь мотал хвостом из стороны в сторону, застыв в трех шагах и не сводя с него желтых глаз с резко сузившимися зрачками. Краем глаза Конан заметил еще одну такую же кошку, выжидательно присевшую под деревом шагах в восьми от него. Проклятие! А если их еще больше?.. Помнится, в просторной стальной клетке на заднем дворе утробно рычали, терзая зубами телятину, штуки четыре или пять таких же вороных и блестящих кошечек с прижатыми округлыми ушами и когтями длиной в полпальца… С двумя он еще, может, и справится, но вот четыре или пять — это уже перебор!
Конан знал, что дикие звери очень не любят пристального взгляда в глаза. Поэтому он уставился в узкие щелевидные зрачки, постаравшись собрать всю волю в один пучок. Он почти ощущал этот самый пучок, жесткий до рези, исходящий из-под его напряженных век…
— Спокойно, спокойно, киска, — негромко приговаривал киммериец. — Я ведь не сделал тебе ничего плохого. Иди-ка подобру-поздорову отсюда и подружек своих уводи…
Выдержать, не моргнув, тяжесть звериного взгляда было непросто. Конан чувствовал, как крупные капли пота бегут у него между лопатками, а виски ломит от волевых усилий. К тому же приходилось не выпускать из поля зрения вторую пантеру, пока, к счастью, не делавшую попыток сдвинуться с места. И еще он чутко прислушивался, ловя каждый шорох в траве и кустах: ведь остальные двое или трое зверей тоже, должно быть, прогуливаются где-то поблизости.
Прошло томительное время, равное пяти-шести вздохам, прежде чем пантера отвела, наконец, глаза. Судя по всему, магия близнецов на нее не действовала (отчего киммериец испытывал к дикой кошке невольную симпатию), но вот пристальный взгляд жестких и спокойных синих глаз подавил желание прыгнуть и впиться зубами в горло крупной и соблазнительной добычи. По-видимому, в их небольшой группе или семье этот зверь был лидером, поскольку, стоило ей отвернуться и пойти прочь от киммерийца, нервно позевывая и независимо шевеля хвостом, как и вторая кошка потеряла к Конану всяческий интерес и отправилась по своим делам.
В глубине души Конана веселило и подстегивало странное противоречие, которое составляло суть его обитания в роскошном замке барона. С одной стороны, гибель — в виде яда, ножа, кинжала, зубов хищников — подстерегала его на каждом шагу, и нельзя было расслабиться ни на миг. Нельзя было даже пить вина вдоволь, и приходилось постоянно ограничивать себя, чтобы сознание оставалось ясным, а руки крепкими.
Даже сон его, обычно глубокий и лишенный сновидений, стал здесь чутким, мгновенно прерывающимся от любого подозрительного шороха. С другой стороны — каждая его дневная причуда выполнялась мгновенно, с раболепной поспешностью. Если за обедом он задумчиво вспоминал, как когда-то в Аргосе ел замечательный паштет из плавников морской рыбы, то за ужином ему подавалось именно такое блюдо. (А если и не совсем такое — за отсутствием поблизости необходимых рыб — то не особо разборчивый в еде киммериец этого не замечал.) Стоило Конану мечтательно вздохнуть, остановившись у висящей на ковре длинной зингарской шпаги, чей эфес из серебра был украшен гладко ограненными рубинами, напоминавшими застывшие капельки крови, скатившиеся со смертельного клинка, — как Кайсс тут же снимал оружие и протягивал гостю. То же случалось, если за трапезой Конан, прищурившись и цокая языком, принимался рассматривать на свет, поворачивая во все стороны, хрустальную чашу аквилонской работы. Комната его постепенно наполнялась изысканными и богатыми подарками.
На пятый день навестить больного отца приехала из Кордавы его замужняя дочь, герцогиня Оттази. То была пышная двадцатипятилетняя матрона с очень белой кожей, которую она вдобавок еще и пудрила мелко истолченным мелом, отчего напоминала умершую от малокровия и только что восставшую из гроба. На ее крохотных губках чаще всего держалось выражение брезгливого недоумения, словно все происходящее вокруг вызывало у нее это чувство, и никакое иное. По-видимому, брат, не питавший к ней особенно нежных чувств, не счел нужным заранее сообщить о гостящем у них варваре, неведомым путем заставляющем всех вокруг трепетать перед своей персоной. Поэтому знакомство с Конаном оказалось для благородной и нежной Оттази сюрпризом.
За вечерней трапезой Конан сел рядом с белолицей красавицей и прожигал ее томными взглядами, отчего бедная женщина не раз поперхнулась и не смогла толком утолить свой аппетит. Недоумение в воловьих глазах с поволокой нарастало, брезгливость же исчезла, и теперь ее яркие губки мелко дрожали…
Конан не сомневался, что этой же ночью испуганная пышнотелая дурочка окажется в его комнате. Так и случилось. Она пришла к нему и робко поцарапалась в дверь, в одной белоснежной — того же цвета, что и щеки, — ночной рубашке, сквозь которую смутно просвечивали соблазнительные формы. От нее разило дорогими духами, с такой силой, словно она умылась ими. От резкого пряного запаха у Конана защипало в носу, а робкие прелести в сочетании с безумным ужасом в глазах и трясущимися руками повергли его в состояние неудержимого хохота. Отсмеявшись, Конан похлопал дрожащую красотку по пышному плечу и вежливо выпроводил. В качестве компенсации за неудавшееся свидание он вручил ей один из хрустальных бокалов, не глядя взяв его из груды подарков, наваленных на полу.
Почему-то эта испуганная гусыня явилась последней каплей. Закрыв за ней дверь и задвинув засов, Конан со всего размаха бросился на свое ложе с бесчисленным количеством атласных подушек. Беспечное