Нельзя.

…одиннадцать, двенадцать…

Тот разговор, случайный, мимолетный, о том, что болезнь Натальи Григорьевны подзатянулась и никто не удивится, если… хитрая улыбка, нежное прикосновенье.

– Ты же понимаешь, Сереженька, что это – наш с тобой шанс. Я стану его женой, а потом… вдовец… вдова… жизнь переменчива.

Жизнь да, смерть – она куда более постоянна. На какое-то время стало легче, будто вместе с Катериной избавился от своей собственной боли, но позже она снова вернулась.

Наталья помирилась с мужем, Наталья расцвела, похорошела, стала чужой и недозволенной, солнцетканая, белоликая, улыбчивая и переменчивая, то смеющаяся, то задумчивая, но чужая. Не его. За что ему такое, быть свидетелем чужого счастья?

…тринадцать, четырнадцать…

Он ведь не хотел, чтобы так все закончилось… он хотел показать ей правду, каков Ижицын на самом деле, а она, глупая, не вынесла, не выдержала, руки на себя наложила. Почти как Катерина, но Катерина не сама ведь… сама бы она никогда. А мысль с повешением удачной показалась. Несчастная любовь и брошенная любовница. Романтично и трагично. И даже жаль, что никто не понял правды.

…пятнадцать, шестнадцать…

Ижицын ждет, сверлит спину взглядом. Неужели догадался о смерти жены? Одна сумасшедшая, другая – самоубийца, вот ведь не повезло. Смешок вырвался из горла, и ворона возмущенно каркнула, оскорбленная подобным непочтением.

…семнадцать, восемнадцать…

Нет, Ижицын не попадет. А если все-таки… Бога нет, правильно говорят, что миром правит разум, а умирать тут, в желто-осеннем парке, неразумно. Глупо умирать, подставившись под случайную пулю. А значит… первым выстрелить. Свидетелей нет, Ижицын стоит прямо, ждет. Благородный. Развернуться и… рукоять револьвера скользит в ладони. Ничего, перехватить поудобнее.

…девятнадцать…

Разворот и выстрел. Звук громом прокатился по парку, наполняя воздух дымом и вонью, ворона, истошно завопив, взлетела… а фигура напротив, маленькая, почти прозрачная в тумане, покачнулась. Не упала. Подняла руку… он не должен, он ведь ранен. Убит. Сергей точно знает.

Шаг назад… двадцатый, пропущенный… гром.

Больно. Господи, до чего же больно. А небо не синее – блекло-белое, выцветшее. Омытое слезами. Он ведь не хотел, он не думал, что так получится… всего-то и нужно было, что любви.

Немного ее любви.

– Под вечер преставился, – Прасковья перекрестилась. – Долго ж отходил-то, все про небо бормотал, и что ворона видела.

– Что она видела? – шепотом спросил Шумский, говорить громко в присутствии мертвеца было стеснительно.

– А кто ж знает-то? – Прасковья, подошедши к телу, уложила руки на груди и сунула копеечную, печатную иконку. – Знать, было чего… Ох и бедовый человек-то, пусть с миром, в земле-то, она всех примет.

Хоронили, как и положено, на третий день, который выдался солнечным, ясным, чистым с мороза и первого мелкого снега, что моментально укрыл черный могильный холмик беловязным кружевом. Вот и все, выходит. Конец пиесы.

Шумский уходил с кладбища со странным ощущением неправильности происходящего, но после отбросил недобрые мысли прочь, сегодня ведь Божье воскресенье, и Антонина Федосеевна ждет, обещано ведь на ярмарку…

Василиса

– Таким образом, при дальнейшем разбирательстве и появлении фигуры Сергея Ольховского, умершего в начале двадцатого века, история стала выглядеть еще более неправдоподобной. – Матвей говорил и говорил, гладко, четко, будто с бумаги читал. А все слушали. И я, и Динка-Льдинка, и незнакомый сухопарый господин в дорогом костюме, и второй, тоже незнакомый и тоже в дорогом костюме, но при этом совершенно несолидного, неприличного вида. Мятое испитое лицо, взъерошенные волосы, клочками мокрой пыли прилипшие к черепу, расстегнутый воротничок и толстая, в складочку шея.

Неприятно смотреть, но лучше уж на него, чем на Ижицына. Мы не разговаривали, короткое вежливое приветствие с утра не в счет. И приглашение проследовать в малый зал – тоже. Он снова отмерял слова, точно опасаясь произнести лишнее и дать мне повод уцепиться, высказать все, о чем думаю.

Зря опасается, я не привыкла говорить. Уеду молча, сегодня же, пусть только Матвей завершит рассказ.

– С одной стороны, Ольховский – личность романтическая, любовь, дуэль… ну и ко всему реально существовавшая, если кому вдруг вздумается проверить. Более того, полагаю, в свете дальнейших событий проверка бы состоялась и подтвердила полную… – Матвей запнулся.

– Неадекватность, – подсказал Ижицын.

– Ну, пусть будет неадекватность. В общем, полную неадекватность Евгения Савельевича. Ведь если разобраться, то Ольховский – персонаж из вашей семейной истории, к которой вы, Евгений Савельевич, не в обиду будь сказано, испытываете прямо-таки необъяснимую любовь.

– Отчего ж необъяснимую? С моей точки зрения как раз все логично.

Верю, охотно верю, именно в логику, а не в эмоции. В то, что мне заплатят за беспокойство и, конечно, еще раз извинятся, и выпроводят из дома со всей приличествующей случаю торжественностью.

– Ну да, конечно, логично. Очень логично. Сначала дом, потом стремление его восстановить, и тут же старая история о самоубийстве Натальи Ижицыной, которое самоубийством как таковым не было…

– Говорите лишь о том, что знаете наверняка, – оборвал Евгений.

– Наверняка? Можно и так. Если наверняка, то я знал, во-первых, что у вас имелся довольно веский повод избавиться от Маши Казиной, смерть второй девочки также была бы вам на руку. Фигурально выражаясь, с какого боку ни сунься, всюду вы, Евгений Савельевич. И со стороны Духа-Ольховского, – тут Матвей закашлялся. – Простите, простыл.

– Лечиться надо, – буркнул краснолицый тип в мятой рубашке.

– Буду. Итак, со стороны Ольховского и древней, некогда весьма нашумевшей истории, связанной с именем Ижицына, и со стороны материальной выгоды, которую вы, несомненно, получили бы, ну и со стороны уважаемой Василисы Васильевны, чья персона весьма замутила воду. Хотя и помогла, да, несомненно, помогла.

Щекам горячо, кажется, краснею, хорошо, что здесь нет зеркала, впрочем… глаза – тоже своеобразные зеркала. Динкины обеспокоенные, виноватые отчего-то, наверное, вчерашнее вспомнила. Ничего, это забудется, и все будет как раньше: ее визиты, чай, болтовня и чертов дождь за окном. Или снег. Или зыбкий осенний туман.

Туман в глазах Казина, липкий, равнодушно-отстраненный и заразный этим равнодушием. Тот, второй, в костюме, смотрит с брезгливым любопытством. Матвей – с насмешкой, а в первую встречу вежливым был, предупредительным. Как Ижицын. В вежливости нет правды, да и нигде нет.

– С одной стороны, все три девочки, попавшие в мое поле зрения, посещали кружок рисования, который вела Василиса Васильевна, которая, опять же напомню, вдруг попала в этот особняк по причине совершенно идиотской.

– За себя говори, умник, – огрызнулась Динка неожиданно зло и обиженно. И ковер носиком туфельки ковырнула, так что из-под примятого светлого ворса выглянула серая шкурка-изнанка.

– Прошу прощения, не хотел обидеть. Я лишь указал, что пребывание многоуважаемой Василисы Васильевны в этом доме со стороны выглядело несколько странно. – Матвей даже поклонился в мою сторону, комично, прижав руки к груди, а локти растопырив в стороны. Динка хмыкнула, а Казин икнул.

– Итак, снова нить тянулась к Ижицыну, слишком уж явно тянулась, понимаете? И после разговора с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату