Дистиллированная вода и картон. Правда, иногда у картона появлялся легкий металлический привкус, который вызывал обильное слюноотделение и позывы к тошноте.
Дисгевзия[1].
Красивое название для болезни. Меня лечили, я лечилась, а дом все больше походил на тюрьму. Как-то незаметно и безболезненно исчезли запахи, зато появилось несвойственное мне прежде ощущение беспомощности и приступы слез. Слезы напугали, и я подумывала было согласиться на госпитализацию, но два дня назад позвонила Ташка.
– Ян, привет! – знакомый голос в трубке был неестественно весел. – Как дела?
– Нормально, – я вытерла ладонью растекшуюся тушь, и мой двойник в зеркальной стене повторил действие. – А у тебя?
Ташка – моя сестра, старшая и умная, уехавшая когда-то давным-давно в Кисличевск и до сих пор там обитающая. То ли привыкла, то ли и вправду все так хорошо, как она говорит. Перезваниваемся мы часто, поддерживаем родственные связи да и… и кроме нее да Катьки, я больше ни с кем не могу разговаривать.
– И у меня нормально.
Улыбаюсь своему отражению, помада размазалась, а пудра, вместо того чтобы скрывать морщины, отчего-то их подчеркивает. Похоже на разломы в высохшей земле. Плевать на разломы, нужно продолжить разговор.
– Как Данила?
Данила – Ташкин сын, единственный и горячо любимый. И мой племянник, тоже единственный и тоже любимый, пусть даже видела я его в последний раз лет десять тому, но Ташка присылает фотографии… точнее, присылала.
Странно, я и не заметила, когда перестала получать от нее снимки.
– Данила? – голос у сестры странный, и смешок в трубке тоже странный. – Данила нормально. Хорошо…
Всхлип. Я молчу, прижимая трубку к уху, в душе вялое удивление от того, что Ташка плачет. И такое вялое возражение – показалось. Ташка никогда не плакала, Ташка никогда не жаловалась. Она старше на целых двенадцать лет, она умнее, сильнее и все такое… я почти не помню ее.
Трубка вздохнула и отозвалась Ташкиным голосом.
– Ян, такое дело… можно, Данька к тебе на каникулы приедет?
– Можно, – я сначала ответила, а потом испугалась. Зачем ко мне приезжать? Я не хочу никого видеть, в квартире-тюрьме и без того тесно.
– Спасибо, Ян, ты… ты не представляешь… – Ташка все-таки расплакалась. – Он… он хороший мальчик, он просто случайно попал… втянули… он не виноват…
– Неприятности?
– Д-да… нет, уже нет. Я просто хочу, чтобы он уехал из города, хотя бы на пару недель, а там придумаю… ты извини, просто больше не к кому… я не знаю, почему он стал таким, я ведь все ему давала, я ведь никогда ни в чем… переходный возраст… – Она продолжала оправдываться, всхлипывая, проглатывая слова и фразы, я же молча кивала в такт словам, думая, что, может, не так и плохо, если в квартире кто-то поселится. Кто-нибудь, с кем можно будет разговаривать.
И за два дня так свыклась с этой мыслью, что теперь, сидя на полу, томилась ожиданием. Я так устала от одиночества, от стерильного мира, от черно-белой или, может, бело-черной квартиры-тюрьмы.
Данила
Достало. Кто бы знал, как же его все это достало: жара, поезд, который то разгонялся так, что начинал вибрировать, будто вот-вот развалится, то еле-еле полз. Голоса пассажиров, визгливые, истеричные, готовые вот-вот сорваться на крик… и мамка достала. Придумала тоже: «к тетке в Москву».
Данила скорчил рожу своему отражению в грязном стекле. За стеклом проносилась березовая роща, бело-зеленая, солнечная, и отражение вышло смешным, бело-желто-зеленым. Данила еще и язык высунуть хотел, но потом передумал. Несерьезно.
– Чай будешь? – поинтересовалась проходившая мимо проводница. На Данилу она глядела с интересом и брезгливостью. Дура. Все бабы дуры, кроме Гейни, та понимает, и красивая к тому же. Дождется?
Вряд ли. Гейни сказала, что он слабак и маменькин сынок, а еще трус, и по-хорошему Данилу за такие штучки следовало бы вообще исключить из клуба.
– Так будешь чай?
– Отвянь. – Данила повернулся к окну, лучше уж на рощу глядеть, чем на эти телеса в пропотевшей за два дня дороги форме. И уже чуть тише, чтобы тетка не услышала, повторил: – Дура.
Вот Ярик теперь точно не упустит момент, он давно к Гейни неровно дышит, значит, стопудово воспользуется и Даниловым позором, и Даниловым отсутствием. Гейни, конечно, посопротивляется для виду, недолго, день или два, а потом все равно даст. У Ярика хата почти своя и предки классные, в душу не лезут, а как надо стало – моментом отмазали. И небось не сослали потом «к тетке».
Запоздало захотелось чаю, но Данила решил, что к проводнице не пойдет, вот назло будет сидеть без ее гребаного чая. Тем более что ехать осталось часа два. Он лег, заложил руки за голову и закинул ногу за ногу, специально, чтоб проводница, возвращаясь назад, увидела, что он в обуви лежит, вот прямо на постельном белье, и в обуви. Прицепится, тогда Данила и выскажется от души.
Проводница прошла мимо, сделала вид, будто не замечает. Как есть дура.
И мать дура. Надо было хлопнуть дверью и из дому денька на два, на хате потусовался бы с Яриком и Гейни или в клубе, а по возвращении мамаша небось и думать забыла бы про дурацкую поездку. Данила так и собирался сделать – на кой ему эта Москва и тетка – но Ратмир дал задание. И какое задание… вроде ничего сложного, но ведь не Ярику доверие, не Гейни, никому другому из клуба, а ему, Даниле.
Правда, плохо, что Ратмир запретил про задание трепаться (можно подумать, Данила сам не сообразил бы помалкивать) да и прилюдное внушение сделал якобы за трусость. Конечно, понятно, что он конспирацию соблюдал, но Гейни-то поверила… и обзывалась… и точно с Яриком перепихнется, пока Данила будет в Москве.
Снова стало тоскливо. Только когда Данила постановил, что, вернувшись, первым делом начистит Ярику рыло, – полегчало немного. А за выполненное задание Ратмир даст десятника, тогда и Гейни станет смотреть иначе… хотя, конечно, стерва она… но все равно красивая. И умная.
Данила перевернулся на живот и достал из рюкзака заветный сверток. Что внутри, он не знал – Ратмир запретил распаковывать, только сказал, что бояться нечего, не наркотики. А Данила и не боялся, ну разве что опасался немного, самую малость.
Сверток небольшой, с ладонь, бумага коричневая, плотная, такой на почте бандероли оборачивают, перевязана бечевкой, а на ней печать восковая. За два дня дороги Данила извелся, гадая, что внутри, даже хотел было печать снять – а чего тут, ножом подковырнуть, а потом спичкой снизу воск подплавить и назад прилепить. Но удержался.
Под бумагой что-то мягкое, вроде тряпок, а в них – твердое, но маленькое, потому как по краям свертка твердое не прощупывалось. Посылку следовало доставить по адресу. Его Ратмир не позволил записать, заставив выучить наизусть и, отбыв положенные две недели у тетки, вернуться домой.
Спрятав сверток на дно рюкзака, Данила подумал, что если станет-таки десятником (а Ратмир обещал), то не дело будет за Гейни бегать… пусть лучше наоборот, она за ним. Пострадает, походит следом, попросится назад, а Данила еще подумает, принимать или нет.
Конечно, примет. Гейни красивая, самая красивая в клубе. И умная.
А Ярик – козел.
Тетка ждала на платформе. Она была такой… такой… ну совсем не такой, как положено быть теткам. Данила, конечно, видел фотографии, но думал – выпендривается, сейчас на компе из любой мымры красотку сделают. А она и вправду оказалась отпадная. Высокая, на голову выше его, хотя и Данила не маленький – почти метр восемьдесят. И худая, как те модели из журналов, и одета, как они, а волосы стянуты в узел на затылке. Историчка тоже так носит, и весь класс ржет над этой прической, а вот над теткой смеяться отчего-то не тянет.
– Ты, что ли, Данила? – голос хриплый, будто простыла.