Зима задерживалась, медлила, не решаясь вступить в городские пределы, берегла в лохматых тучах снег и только изредка, ночью, сыпала скупые горсти белой трухи. Примерялась. И с морозом также: то дыхнет ветер холодом, пролетит по улице, то отползет, сгинет в подворотне, осядет коркой на трансформаторных будках, фонарях, лавках и будет таять от горячего дыхания городских утроб.
Нет, не любила Ольга такое вот межзимье с его слякотью, белыми клубами пара, котами, спящими на канализационных люках, бродячими собаками, которые, сбиваясь в стаи, подбирались ближе к городской черте, дичали, становясь опасными.
И этого, бело-рыжего, слепого на один глаз, она обошла стороной, опасаясь разбудить, но все равно, при всей осторожности разбудила: пес приоткрыл здоровый глаз, шевельнул носом и зарычал.
– Фу! – Ольга глубоко вдохнула, успокаиваясь. Она не побежит. Нельзя бегать от собак, нельзя бегать от людей – и те и другие чувствуют страх и нападают.
Пес отвернулся и сунул морду между лап. Греется.
Мама тоже говорила, что они в город греться приходят, и выставляла за забором кости в пакете, или остатки супа, или куски старого, заплесневевшего хлеба, залив их перед этим кипятком. Ольга тихо ненавидела ее за эту никому не нужную жалость. За то, что собаки приходили и оставались, вились под забором, устраивали драки, выли по ночам, рычали и скулили.
Собаки не любили Ольгу. А однажды, когда она возвращалась из школы – вторая смена, предзимняя ночь, тусклые звезды и тусклые фонари, снежное марево, ветер и лед под ногами, – собаки напали.
Старшим в стае был кобель, здоровенный, черно-седой и лохматый, со свалявшейся шерстью и драным ухом. Он вылетел из снежной круговерти, сбив Ольгу, подмяв под себя, навалившись тяжелым, воняющим псиной телом, вцепился зубами в рукав шубы. А прочие вились вокруг, скуля и подвывая, подзадоривая.
Ольгу спасли. Она не помнила, кто и как, она очнулась уже в больнице и, увидев плюшевую собаку на постели, забилась в истерике.
Нет, ее не погрызли – защитила шуба и толстенный, связанный мамой свитер, – но челюсти кобеля сломали руку, а прививки от бешенства, обязательные и болезненные, прочно закрепили детские воспоминания.
Впрочем, история эта имела иные последствия: о произошедшем узнал Ольгин отец, а сама Ольга выяснила, что отец все-таки имеется. Были разбирательство и суд, новый дом – оказывается, Ольгину маму лишили родительских прав – и новая семья.
– Вот так, – сказала Ольга бело-рыжей твари. – Видишь, как все получилось?
Пес шевельнул обрубком хвоста, он думал о чем-то своем, собачьем, он понятия не имел, что именно собаки изменили когда-то Ольгину жизнь.
– Мама, мама, она дерется! Мамочка!
– Да Люська первая начала!
– Неправда!
– Правда-правда-правда! Ябеда-корябеда, соленый огурец!
– Мамочка!
– По полу валяется, никто тебя не ест!
– Ольга, прекрати немедленно! Сколько раз я тебе говорила… Дима, ну ты посмотри, что она делает? Сколько это будет продолжаться? У меня сил не хватает…
– Ольга!
– Она первая начала! Первая! Папа, но она же первая…
– Ольга, мы же с тобой разговаривали на эту тему. И ты обещала не трогать сестру.
– Но она же…
– Не трогать! Люсенька маленькая, ей нужно уступать, и вообще… я думаю, что тебе лучше пожить в другом месте.
– Я не хочу!
– Ольга, это очень хорошая школа. Там замечательные учителя. И у тебя будет собственная комната. Да, в нынешней ситуации вариант оптимальный… определенно…
В интернате – дорогом, частном – во дворе жила собака, огромный кобель черного окраса, со щеткой рыжей шерсти вдоль хребта и желтыми глазами, в которых Ольге чудилась насмешка. Кобель не лаял, не рычал, но стоило Ольге появиться во дворе, он тотчас оказывался рядом и, сопя, вздыхая, шел по пятам. Провожал: от общежития до школы и назад.
Впрочем, постепенно она привыкла и даже начала разговаривать с собакой: больше в школе поговорить было не с кем, именно там, в интернате, Ольга окончательно поняла – она чужая.
Она не хочет возвращаться в прошлый мир, к деревянному дому, но не имеет права претендовать на новый – он принадлежит Люське и Вальке, отцу и его жене, которую Ольга про себя продолжала называть безлико – «она».
И где-то там, в интернатский период свой, она решила, что найдет свое место. И ведь удалось. Почти удалось, остался всего-навсего шаг… и Ольга его сделает.
Сделала, и не один: шесть шагов до осклизлого заборчика с зеленоватым, плесневелым налетом, еще десять по тропинке, растоптанной и грязной, и три по ступенькам. Стук в дверь – в противовес двору и дому дверь была солидной, железной, и даже толстый неаккуратный слой краски – угольно-черной, траурной – не мог скрыть, что дверь качественная.
Ольга постучала. Отозвались сразу:
– Кто?
– Я вам звонила. Мы договаривались о встрече, о…
Скрипнув, дверь приоткрылась, в щелке показался любопытный глаз и четыре пальца с желтыми, ребристыми ногтями. Некоторое время человек изучал Ольгу, потом, слабо звякнув, упала цепочка и дверь открылась:
– Ноги вытирай. И разувайся. Тапочки в углу.
В лицо пахнуло дымом и травами.
Темно. И в первую минуту кажется – ослепла, но постепенно глаза привыкают, и вот уже сумрак расступается, расслаивается: легкая серая взвесь там, где за плотными шторами скрывались окна, желтоватая муть вокруг лампы – масляной, с высоким колпаком из задымленного стекла – и черные тени по углам.
Неуютно.
Пахнет травами, и сердечными каплями, и кошачьей мочой. Чудится: следят. Кто? Черный кот? Ворон? Что там еще за живность заводят ведьмы. А хозяйка-то – натуральная ведьма. Спина горбом выгнулась, голова ниже плеч опустилась, вывернулась набок, и черный, диковатый глаз неотрывно пялится на Ольгу. Нос у старухи длинный, губы вялые, нижняя отвисает, обнажая десны и ровные, белые зубы.
– Туда, – костлявая лапа указала на желтый круг света, на границе которого Ольга разглядела табурет. – Садись. Говори.
Села. Не без брезгливости: табурет выглядел древним и грязным, как и стол, накрытый скатертью,