– Клянусь, – сказала старуха и за руку повела. – Пойдем, смелый, пойдем…
И вот не голос Ягге – волны шепчут, зовут, манят. И не гнилью несет от них – кардамоном да имбирем, перцами и иными пряностями, о каковых Ниссе разве что слышать доводилось. Еще деревом мокрым пахнет море, золотыми да серебряными монетами звенит, драгоценностями глаза слепит, шелками- атласами руки гладит. Тянутся белые-тонкие-легкие сквозь туман:
– Пойдем, Ниссе, с нами, пойдем… смелый Ниссе, храбрый Ниссе… пойдем!
Колокольчики… весенняя капель… детский смех. Скрип палубы и шелест разворачивающегося паруса. Хлопок. Рывок. Удар. Больно!
– Я тебе! – грозится старуха клюкой. – Ишь захотел чего.
По губам мокрое, соленое. Вода? Ниссе вытер лицо – оказалось, что кровь.
– Иди, иди, – пихает в плечи Ягге. – Упрямец… позвали его, а он и радый. Все вы радые, все вы только и ждете, чтоб позвали, а Ягге виновата. От себя сбегаете, не от нее. Что, устал жить? Устал- устал, по глазам вижу, по себе знаю – неусталых они боятся. Или брезгуют? А кто ж их, нечистых, знает- то?
В голове гудело, волны метались от виска до виска, ударялись в тонкие кости, откатывались и вздыхали, кружились, вынося в грязноватую пену щепки мыслей.
Устал ли Ниссе? А и пожалуй, что устал. Руки болят, ноги болят, спина, и сердце тоже. Год от года, а все то же: порт и снова порт, шлюхи-кабаки, плетка капитанская, дудка боцманская, мат-перемат и пару монет платою. Дома – жена и сестры грызутся, скотина орет, страх душу гложет, а пастор геенной огненной пугает, грехи требует. И ведь носят вязанками, что твой хворост, и каются, готовые вновь грешить, и даже в покаянии прислушиваются к тому – стоит ли город аль сгинул уже в пучине.
Холодная ладонь легла на лоб, успокаивая, вторая рука – на плечо. Велела Ягге:
– Садись, моряк, рассказывай мне про беды свои.
Долго говорил Ниссе, верно, все вспомнил, от первых разбитых коленок до той вчерашней встречи, после которой и решился к ведьме заглянуть. Он не смел молчать, как не смел и поднять глаз на слушательницу свою. Ниссе смотрел под ноги, на земляной, темный пол, на трухлявые, обмотанные темною веревкой ножки стола, на собственные туфли – все в желтовато-бурой глине, непонятно откуда она такая взялась. Он и на руки смотрел – темно-красные, в коре сухой кожи, с бурыми пятнами мозолей и содранным ногтем. И вдруг стало больно внутри, в груди что-то хрустнуло, треснуло, разлило жар, не то адский, не то лихорадочный. Заплакал Ниссе.
– Тише, тише. – Ледяные пальцы прошлись по лбу и щекам, оттянули веки, залезли в рот, ощупали шею, расстегивая рубаху, царапнули шкуру. – Сиди, сиди, сейчас отговаривать станем… сейчас..
Снова море шелестело. Чего бояться, глупый Ниссе? Разве не хочется тебе покоя? Разве не сам ты желаешь уйти от забот? Моря боишься? Города бойся, камень холодный тянет силы, пьет душу и вот-вот до капельки выпьет.
Не надо плакать, бедный Ниссе. Вспомни, как поет ветер колыбельную, как кружит осенние листья и свет, как пляшет луна на глади водяной. Иди к нам, маленький Ниссе, беги скорее, не бойся поскользнуться на камнях – удержит вода, подхватит, поможет, соленым языком разбитые коленки лизнет. И сыпанет в лицо мелкими брызгами. Когда-то ты смеялся в ответ, наш Ниссе, мы помним…
Посмотри, бедный Ниссе, на себя. Неужели не видишь, сколь вымотал тебя город? Море знает тебя другим. Море хранит твой голос и твои мечты. Море показывало тебе паруса у горизонта и волшебную страну у подножия скал. Море хранило тебя от ран и бед. Море было рядом с тобой всегда, так стоит ли бояться, Ниссе? Ты просто вернешься домой… ты просто вернешься… мы ждем…
– Не слушай, не слушай, не слушай! – бормочет другой голос. – Разве ты не для того пришел, чтобы жить? Разве не о жизни ты хотел просить старую Ягге? Разве…
Разве так уж страшна смерть? Всего лишь миг, за которым покой и легкость. Мы возьмем тебя с собой, наш Ниссе, мы покажем тебе глубины, каковых еще не видел ни один человек, мы отдадим тебе все наши клады… а хочешь корабль? Свой собственный. У нас много кораблей. Есть испанская каравелла с морскими звездами на бортах, с морским конем на носу… золоченые копыта, грива развевается, глаза только слепы. Есть клипер, он шел из Китая, вез чай и шелка, рисовую бумагу и серого соловья в подарок невесте капитана. Слышишь, Ниссе? Мы помним, как пел соловей, мы сможем повторить его мелодию. А не хочешь клипер, есть галеон, гордый, ощерившийся пушками, сиявший медью… или люггер? Или флейт? В трюмах его и ядра, и бочки с порохом, и фитиля мотки…
– Не слушай, не слушай, не слушай, – вплетается Ягге. – Повторяй за мной! Pater noster, qui es in caelis…
– Sanctificetur nomen tuum… – Ниссе слышит собственный голос, но глухой, точно сквозь рев волн доносящийся. Лютуют. Летят на берег, желая смыть, снести старый дом, но не в силах пересечь черту из гнилых сетей, падают, скатываются в черную утробу морскую.
Только прежний шепот тише становится:
– Ждем-ждем-ждем, маленький Ниссе… раковины… жемчуг… солнце и перламутр…
– Adveniat regnum tuum! – уже почти кричит старуха.
– А я, Ниссе, неужели ты забыл меня? – тихо вдруг стало, ясно. Жутко. Это не Марена, не она. Марена ушла на четырнадцатую весну свою, сгорела в два дня, а на третий – схоронили. Колокол звенел, печалилась Богородица на всех витражах собора, гремел голос пастора, а Ниссе думал о том, что хорошо бы поскорей в раю оказаться, чтобы вместе с нею, чтобы навсегда.
– Fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra. Panem nostrum quotidianum da nobis hodie, – говорит и сам не верит, сердце-то к ней, к любимой тянется, мигом годы скинув.
– Я так ждала тебя, мой Ниссе, – она уже рядом. Белое платье и белый чепец, волосы золотом живым, глаза ясные, голубые… коснуться, обнять и не отпускать.
– Et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos dimittimus debitoribus nostris… – голос мечом вспарывает тишину Ниссиного мира. И он расползается грязными шматами, тает пеной, льдом весенним, с хрустом, со стоном, с обидой.
– Et ne nos inducas in tentationem, sed libera nos a malo! – нашептывает Ягге, и горячие руки ее жгут лоб.
– Amen, – повторяет Ниссе, открывая глаза.
А душа скрипит старыми ставнями, и жить-то, жить совсем не хочется. Кто-то приподнимает голову, раскрывает губы, льет горячий ром, которым бы захлебнуться или хотя б напиться до беспамятства.
– Живой, живой, упрямец! – квохчет старуха, руки ее мечутся перед глазами, рукава метут по лицу, пестрые, липкие – крылья грязной квочки. Улыбается, скалит желтый клык, пальцем грозится. – Живой, песий сын.
Живой. И дышит, и почти забыл, что обещали, почти не жалеет, почти освободился…
– Но в море тебе ходить не надобно, – упреждает Ягге. – Море, оно помнит, на ком метку ставило… Своего не отдавай, подарков не бери, а обещанного мне не забывай!
Ниссе проболел всю весну, многие видели в том злую волю старухи и даже вновь начали поговаривать, что не дело это – ведьме среди людей жить. Нашлись и смельчаки, ринувшиеся к старой хижине, чтобы поучить Ягге, но храбрости хватило лишь до забора из гнилых сетей. Подошли, постояли, переминаясь и подбадривая друг друга шепотом, но стоило налететь ветру – разбежались.
Ниссе их не винил. Ниссе никого не винил в случившемся, более того, все, что было до болезни, как и сама она, теперь казались ему чем-то ненастоящим, будто и не ему являлась морская дева, не с ним говорило море, не его звало, суля сокровища и покой.
Жить… старая Ягге сказала, что не поддаваться голосам – значит жить. Он и не поддавался, он держался, но тосковал по тому, другому миру. И даже – страшно сказать – порою думал, что зря