повторениями, сами слетали с предательского языка моего. А бербер, оглаживая бороду, довольно кивал.
В первый раз я отрекся от Господа за жареную курицу. Низко? Отвратительно? Да. Но... это не передать словами. Я отрекся и был счастлив, нащупав, как мне казалось, путь к спасению.
Дальше дело пошло на лад.
Он читал мне, я отвечал ему на варварском языке. Я привыкал к нему, как привыкают лошадь и собака, я был подобен этим животным в том, что не просто смотрел на бербера, но взглядом выискивал малейшие приметы, способные указать на его настроение.
Я предугадывал его желания.
Я... я перестал быть собой.
Позже я узнал, что все длилось не так и долго. Несколько месяцев темноты – и я, Антуан Шастель, потерял свою душу.
Помню, в первый раз его раб вытащил меня на палубу, когда мы прибыли на остров, один из многих островков, что вытянулись вдоль побережья Марокко, давая кров многочисленным племенам амациргов – так они сами себя называли в память о народе, некогда покоренном воинами Пророка. Так вот, в тот раз я оглох и ослеп. Яркое солнце выжгло мои глаза, уже свыкшиеся с темнотой трюма, крики птиц и людей, каковых вокруг было множество, оглушили, а свежий воздух, подобно яду, выжег легкие.
И я, несчастный, упал на колени, обняв ноги моего мучителя, прося его вернуть меня в темноту.
Конечно, он не вернул. Его раб, оторвав меня от хозяина, перекинул через плечо, словно я был не человеком, но мешком зерна, и спустил в лодку. Дальше были скалы, берег, буйство цветов, почти разрушившее мой больной разум...
Я очнулся в поместье, в загоне для коз, в котором и жил несколько следующих месяцев. Обо мне словно бы забыли, приносили воду и еду, проверяли цепи, иногда пинками выгоняли на работу, но такое случалось редко и было скорее в радость, чем в тягость.
Не знаю, в кого я превращался. Я молился, сбиваясь с латыни на берберский говор и возвращаясь в латынь, я путал псалмы и строки из Корана, я... я говорил сам с собой и иногда с тобой, надеясь, что буду услышан. Я жил верой и постепенно переставал понимать, какой именно.
Однажды все закончилось. Он снова пришел, мой мучитель, и, встав передо мной, окинул взглядом.
– Скажи, – спросил он, похлопывая хлыстом по высокому голенищу сапога. – Скажи, собака, хочешь ли ты жить?
– Не знаю, – ответил я, даже не удивляясь тому, как хорошо говорит бербер на французском.
– Что ж. Тогда скоро тебе придется решить.
К вечеру с меня сняли цепи и отвели в сарай, где уже стояла кадка с водой и лежала свежая одежда. Невозможно передать наслаждение, испытываемое телом, с которого соскоблили застарелую грязь, сняли коросту, убрали вшей и блох. Мою голову обрили, язвы и раны, так и не зажившие окончательно по причине скудной еды, перевязали.
Я был почти в раю.
А на следующий день в барак – первая ночь, проведенная под крышей, в каком-то подобии постели, – за мной явился бербер и знаком велел следовать за собой. Мы шли. Я не знал, куда, не осмеливался спросить, как не осмеливался бежать или напасть, хотя еще вчера нашел камень, хороший тяжелый камень с острым краем, который при удачном ударе пробил бы череп моего хозяина. И он – потом я узнал – он знал про камень, но меж тем, уверен в себе и воле Пророка, которая защитит его от всех невзгод, бесстрашно повернулся ко мне спиной.
Помню ли я город? Помню. Дома, заборы, хижины, слипшиеся боками и крышами, смуглые дети, окружившие нас визгливой толпой. Они показывали на меня пальцами, свистели, но меж тем, опасаясь моего хозяина, не смели кинуть камнем или грязью. Я помню женщин, укутанных в тяжелые покрывала. Я помню мужчин, которые вежливо раскланивались и спрашивали о чем-то бербера, а тот отвечал на своем наречии, и эти ответы вызывали одобрительные кивки. Так мы достигли городской площади, на которой возвышалась мечеть.
– Войди, – сказал хозяин, глядя мне в глаза. – Войди и поклонись Аллаху. Прими нашу веру.
Что случилось, если бы я согласился? Не хочу знать, не хочу терзаться еще и этими сомнениями. Я отказался, я, гордый собственной гордостью, плюнул в лицо моему хозяину и сказал:
– Никогда!
Я готов был умереть во имя своей веры, но он, бербер и дикарь, решил иначе.
– Что ж, – сказал он. – Ты сам выбрал свою судьбу. Идем.
На сей раз я шел, уверенный в скорой гибели, и гордо расправил плечи, собираясь принять ее с честью. Но путь все длился и длился, а каждый шаг порождал все новые страхи. Мне ведь хотелось жить. Несмотря ни на что, хотелось! Я ведь мог притвориться, что кланяюсь Пророку, но на самом деле остаться в лоне святой Церкви. Наше братство дозволяет менять лики веры, если душа хранит верность единственно Господу.
Но я уже не знал, к кому стремилась моя душа!
И вот мы оказались на краю города, у черного зева пещеры, из которой доносились вонь и крики. Тотчас навстречу берберу выскочили двое, скрутили меня и поволокли внутрь. Они бежали по темному коридору, освещенному редкими факелами и уходящему в глубь горы. Они смеялись и спрашивали меня о чем-то, но я не понимал языка. Я всецело сосредоточился на том, чтобы не упасть, ибо падение виделось мне позором.
Но вот коридор закончился дверью, добротной, перехваченной полосами клепаного железа и запертой на тяжелый замок, у которого уже возился третий прислужник. Он был наг, не считая набедренной повязки, и огромен. Широкие плечи способны были принять тяжесть небесного свода, ноги- столпы попирали землю, а кулаки, верно, способны были расколоть ударом камень. А вот голова его, крохотная, сплющенная с боков, скорее годилась для детского тела.
Меня поразил взгляд уродца, печальный и покорный, детской своей наивностью выдающий, что разума в этом гигантском теле осталось самую малость. Меня толкнули в его объятья, пролаяв какой-то приказ, который человек понял и, ухватив за руку – осторожно, верно, ведая о своей силе и моей слабости, – потянул к двери.
За ней открылось поле, усыпанное песком и опилками, освещенное факелами, огороженное решетками, за которыми бродили, рыкая и ярясь, звери. Я видел желтогривых и желтоглазых львов, привезенных из Черной Африки, и полосатых леопардов, черных пантер и рысей, волков, сбившихся одной стаей, и тяжелокостных, свирепых молосских собак. Я понял, что ждет меня за мое ослушание: смерть. Отвратительная, грязная, никому не нужная смерть от клыков животных, которым все равно, кто я: католик, гугенот или последователь Аллаха.
И я испугался. Я упал на колени и протянул руки туда, где, по мнению моему, мог находиться хозяин:
– Спаси! И я сделаю все, что ты хочешь!
Господи, Пьер, я оказался трусом. Я предал и себя, и отца, и братьев, и веру... я предал все, что только можно было предать! И был спасен, но лишь для того, чтобы навеки, как мне казалось, остаться в подземелье. Мой хозяин, на прощанье заглянув мне в глаза, сказал:
– Слабый мужчина. Нельзя уважать.
А я лишь плакал, размазывал по лицу слезы и думал лишь о том, что остался жить...