То лето было спокойным, ничто не предвещало грядущих бед и гнева Божия, каковой обрушится на земли сии спустя всего лишь год, более того, оно цвело и благоухало, подобно тому, как радостями и надеждами расцветала душа моя.
Мой брат, мой дорогой Антуан, был жив.
Однако следует упомянуть, что все-таки имелись некоторые странности, на каковые, оглядываясь назад, я не мог не обратить внимания.
Так, Антуан поселился в хижине на горе Мон-Муше, и отец строго-настрого запретил мне беспокоить его, более того, он раз за разом, день ото дня твердил о том, что Антуану необходим покой, что разум его, поврежденный, требует куда больше времени для исцеления, нежели тело. Что люди с их любопытством и равнодушием причинят боль.
Он имел в виду не всех людей, упрямый Жан Шастель, он имел в виду меня, ибо все еще полагал виновным во всех бедах, постигших Антуана. Что ж, ради мира и тишины в доме, ради разговоров, до которых отец стал снисходить, я готов был терпеть.
Но, несмотря на все усилия отца, слух о возвращении Антуана разошелся по округе, словно бы не слуги, но сами стремительные ласточки, крикливые сойки да любопытные сороки разносили его по домам, обильно сдабривая домыслами и извращая.
И вот, оказавшись однажды в Шазе, после мессы, которую отец – случай воистину небывалый – пропустил, решив остаться дома, я оказался окруженным людьми, знакомыми и дорогими, любопытными и жаждавшими знать.
– Я слышала, – моя и уже не моя Катарина первой решилась обратиться с вопросом, она выглядела горделивой, но в позе, в положении рук, в манере речи мне виделись отголоски обиды, – что его страшно изуродовали...
– Ах, Пьер, нам так жаль, это воистину ужасно, – вздыхали сестры Аннет и Жаннетт, переглядываясь друг с дружкою. – Но если вдруг вам потребуется помощь, женская рука... внимание...
Перезрелые красавицы, утонченные, утомленные собственной красой, взглядами дарили надежды и обещания, принять которые я не был готов.
– Пьер, – сухо скрежетала старуха Марцель. – Когда же ваш отец соизволит...
– Никогда! – Отец, выслушав мой пересказ, захлопнул Библию. – Никогда, слышишь, ноги их не будет в нашем доме! Твари... любопытные твари! И ты им под стать. Глупец!
Я растерялся. Признаться, предложение старой ведьмы показалось мне если не привлекательным, то, уж во всяком случае, не лишенным разумности. Антуана следует вернуть в общество, ведь спокойная жизнь его, нарушенная берберийцами, наладится, так стоит ли оттягивать неизбежное? И как знать, вдруг да празднество, устроенное в честь него, пробудит иные, добрые воспоминания?
На мои рассуждения отец ответил пощечиной.
– Крепкий телом, но убогий разумом. Не он. Ты! О господи, сколько раз! Сколько раз я повторял тебе, что ему нужен покой! А значит, никаких старых дур, жадных до рассказов. Никаких развратниц, готовых задрать юбку, только чтобы узнать, что они, благородные, лучше берберийских шлюх... блудницы вавилонские! И ты... ты... ты не должен рассказывать о том, что происходит здесь.
Я и не рассказывал. Как я мог говорить, если ничего не происходило? День шел за днем, и снова были молчаливые ужины вдвоем, изредка – втроем, и тогда я видел, что время не лечит, что Антуан столь же мрачен и нем, а в глазах его живет страх.
Отец ни на секунду не оставлял нас вдвоем, а после, уходя с Антуаном, возвращался поздно, уходил к себе, не говоря ни слова, утром же вновь исчезал. Случалось, он пропадал на один-два дня, однажды и вовсе сгинул на неделю, заставив меня поволноваться.
Но и тогда я не осмелился нарушить запрет. Хижина у подножья Мон-Муше и брат мой оставались недостижимы.
Впрочем, вскорости Антуан сам нашел меня. Это случилось в третью неделю осени, когда я, устав от одиночества, вышел на охоту. Я не столько жаждал подстрелить зазевавшегося зайца или осоловевшего от осенней сытости молодого тетерева, сколько хотел просто убраться из дому.
Я брел по тропинкам, больше глядя под ноги, нежели по сторонам, и раздумывал о том, что уж теперь-то у отца не найдется причин отказывать мне в моем желании уйти в монахи. И уже столь ярко нарисовал себе картины будущей жизни, вне всяких сомнений преблагостной, преисполненной молитв и бесед с мудрецами, а такоже явного благословения Божия, что едва не прошел мимо человека, стоявшего у старого клена. Тем паче что густая тень древесной кроны надежно укрывала его от любопытных взоров.
– Пьер, – он сам окликнул меня и снова поразил до самой глубины души – это был голос моего Антуана, чуть охрипший, севший, но все же знакомый. – Здравствуй, Пьер.
Тогда я растерялся и замер, тогда я не нашелся с ответом и снова повторил сказанное некогда:
– Здравствуй, брат.
И снова воцарилось молчание. Мы шли вместе, локоть к локтю, я вдыхал его запах, который был сродни прочим ароматам осеннего леса – диким и напрочь лишенным человеческой благородности. В нем мешались влажная земля, прелые листья, едкая звериная вонь, словно Антуан всю предыдущую ночь провел в волчьем логове. И ни следа мыла, масел, притираний...
– Приходи еще, Пьер, – попросил он, дойдя до опушки леса, но не решившись пересечь черту между тенью и светом. Напротив, он заслонился от света ладонью, точно тот доставлял мучения серым очам Антуана. – Приходи, пожалуйста.
– Приду, – пообещал я. И сдержал слово, на следующий же день явился на место под старым кленом, и ждал. О, как я ждал, как мерил шагами тропу, как прислушивался к звукам леса, как уговаривал себя, что он вот-вот придет, как находил одно за другим объяснения, отчего он не приходит, как... как ушел, преисполненный тревог и разочарований.
И вернулся на следующий день. И еще через один. И ходил к треклятому клену до тех пор, пока пожелтевшая листва его вовсе не опала, цветастым ковром укрыв седую от мороза землю. И пока первый снег не скрыл измазанную листву. И пока первые волчьи следы не прочертили линии на белом полотнище.
Надо сказать, что волков в Жеводане хватало. На них устраивали облавы, и грубые, крестьянские, и полные шумного веселья аристократические травли, которых, однако, мой отец чурался. Но, поскольку он чурался и иных забав, полагая их недостойными и зачастую непристойными, я не придавал сему обстоятельству особого значения.
Так вот, летом волки разбредались по лесам, не причиняя особого беспокойства, зимою же сбивались в стаи, порой огромные и оттого наглые, подбирались к человеческому жилью, пугая воем и доставляя иной ущерб. Совсем уж редко доходили слухи о том, что волки нападают на людей, что являлось поводом для новых облав.
Но зима 1763 года, как и предшествовавшее ей лето, выдалась на удивление спокойной. Я видел следы, я слышал голоса, но они, далекие и слабые, внушали лишь смутное беспокойство, свойственное человеческой натуре.
В один из дней, прогуливаясь вдоль опушки леса, в который, впрочем, я благоразумно остерегался заглядывать, ибо, занесенный снегом, полный бурелома и зверья, он был опасен, я увидел Антуана. Вне всяких сомнений это был именно он. Обряженный в длинную лисью шубу, с мушкетом, закинутым за спину, он снова стоял на границе света и тьмы, как прежде, заслоняясь от низкого зимнего солнца рукой.
– Антуан! Антуан! – закричал я и, свернув с тропы, побежал к нему. – Антуан, подожди!
И тут из-за елей, росших плотною грядой, вынырнули псы не виданной мною прежде породы. Огромные, рыжего окрасу и волчьей стати, они кинулись наперерез мне, рыча и