слушать скучно, а не слушать – невежливо. Не зря же Иван Алексеевич старается.
– И собрал тогда он многих воинов, сказав – не станет Унура, над вами буду. Согласились воины – по сердцу им был грозный и не по сердцу влюбленный. И нашел тогда брат ханов ведьму-шаманку, которая с ночными духами якшалась, младенчиками их прикармливая, травами да кровью невинной приваживая. И жила ведьма в доме, из костей вороньих сложенном, сухими травами перевитом, гнилушками освещенном и на четырех черепах человечьих поставленном. Встретила она брата ханова лаской, поставила на стол миску с мышами да жабами печеными, кувшин с кровью змеиной да кубок из глины, на прахе замешанной. «Ешь, – говорит, – пей, будешь мне добрым гостем, а откажешься… духов по следу пущу». Испугался брат ханов, потому что страшное это дело – духи ночные, неупокоенные. Пустит их ведьма по следу, и пойдут духи, полетят быстрее коня, легче стрелы, и сядут на плечи, и терзать будут, пока человека живого за собой в призрачный мир не притянут.
Вадим вздрогнул, сразу вспомнились всадники, что во снах приходили, сразу вернулись сомнения, о которых он и позабыл уже, потому что, сомневаясь, должен был бы искать иного объяснения, а следовательно, и верить в возможность невозможного.
– Не решился брат ханов колдунье перечить, съел все и выпил, как есть. Обрадовалась старуха и от радости этой обещание дала – любое пожелание гостя исполнить. И попросил тогда негодный извести прекрасную Туяацэцэг, а с нею и брата своего. Пуще прежнего обрадовалась колдунья, потому как ничего не любила больше, чем зло творить. И сказала она: «Будет по-твоему, возьму я бубен глухой, из шкур человечьих натянутый, заиграю в дудки костяные, скажу слова заветные, и не станет ни хана, ни жены его. Но только и ты мне помочь должен: есть у Туяацэцэг оберег, от семижды семи бед обороняющий, возьми его да проковыряй дырочку, чтоб сбежали из оков золотых свет солнечный, конский топот, слух совиный и шелест трав. Беззащитна она будет, и муж ее с нею».
Золото в руках похолодело явственно, будто остывало изнутри. Вадим, торопясь избавиться еще от одной странности, положил фигурку в короб.
– И сделал брат ханов как велено, украл он оберег золотой да высверлил в ухе дырочку махонькую, но и ее хватило, чтоб силы чудесные, в золоте запертые, ушли… и трех дней не прошло, как свалился с коня хан, насмерть расшибся, а без него и Туяацэцэг жить не осталась, за мужем ушла. И было брату ханову радости, да только недолго, потому как сколько человечьей жизни ни тянуться, все в смерть уйдет. И новый хан умер, а с ним сто по сто всадников от болезни неизведанной сгинуло… этот мир оставило, а к тому добраться не сумело. Так и бродят они, неприкаянные, сторожат покой Унура и жены его, не имеют сил следом пройти… оттого и злятся на живых, след их ищут, как найдут – с собою тянут. Такая вот история.
Обыкновенная история, сказка о любви, приправленная предательством, обманом и возмездием. Но как сказать об этом, не обидев Ивана Алексеевича, который до того сжился с местными легендами, что и сам в них поверил.
Об этом думал Вадим, глядя на покруглевшую луну, на россыпь звезд, которые, почти как иней, сплелись прозрачными лучами, удерживая сетью небо. Дым костров, запутавшись в высоких травах, плыл облаком тумана.
Об этом – и еще о том, что здесь, в степях, душе свободно, как никогда прежде, что если тут остаться, то свобода эта будет всегда, и ведь не держит ничего в Москве, ну да, работа, друзья, родители, к которым дважды в месяц заглядываешь, чтоб выдать очередную порцию рабочих пустяков, пожаловаться, похвастаться, просто исполнить долг.
Надоело.
Ветер раздирает туман на космы, ветер шепчет, что не нужно уходить, и чудится – то ли плачет, то ли поет красавица Туяацэцэг, и горечью сухого дыма отвечает ей хан, и молчаливо вздрагивает земля под копытами призрачной стражи… Все-таки он уснул, на улице, у костра и, очнувшись утром от холода, долго силился понять, что из увиденного было лишь сном, а что – и вправду было. Но прежние мысли остаться казались невероятно глупыми, а связи, которые он готов был порвать с такой легкостью, – нерушимыми.
Ко всему еще просьба Ивана Алексеевича, данное обещание исполнить все в точности, и золотая статуэтка в лаковом коробе, которую предстояло каким-то образом переправить в Москву.
Вот и с этой прояснилось. Топа говорила быстро, сбивчиво, то заглядывая в глаза, то, наоборот, отворачиваясь, стесняясь рассказа. Впрочем, здесь с самого начала все было очевидно.
– Что теперь будет? – спросила она и замерла в ожидании ответа. – Меня посадят, да?
– Нет.
– А Мишу?
– Не знаю. – Я соврал, знал, что не посадят, хотя бы потому, что Топочка в жизни не согласится предать брата. А значит, все останется так, как есть.
– Я не хочу больше жить с ним, – доверчиво произнесла она. – Я буду жить здесь. Я ведь имею право, да? На одну шестую дома?
И что ей сказать? Я не ответил ничего, тем более что следовало поспешить, на сегодняшний день оставалось еще несколько нерешенных дел. Один звонок Ленчику, чтобы поторопить, одна поездка в город, чтобы уточнить кой-какие детали.
Это место было злым: серые высотки жались друг к другу грязными боками, крыши щетинились антеннами, тускло блестели окна, воняло дымом и тухлыми яйцами. И запахи, слабые, но отвратительные, вполне гармонично дополняли окружающую действительность. Нужный дом, нужный подъезд, здесь вонь иная – кошачье-человечья, резкая и пробивающая до слез. Нужный этаж, обшарпанная дверь и подпаленная кнопка звонка.
Дребезжащая трель на мгновение взорвала тишину и тут же смолкла. Дверь открыли.
– Че надо? – Женщина, стоявшая на пороге, была пьяна и грязна. Облезло-лилового цвета волосы, распухшее лицо со щелочками глаз, разбитые губы, морщинистая шея с зобом отвисшей кожи. – Че надо, говорю?
Я протянул удостоверение детектива, и женщина, скользнув по нему рассеянным взглядом, поинтересовалась:
– К Митьке? А хрен тебе, а не Митьку! – Скрутив фигу, она попыталась сунуть ее в лицо, но от движения едва не упала. – М-мент поганый!
– Я по поводу Вероники. – Я придержал женщину за локоть и, толкнув обшарпанную дверь, шагнул в коридор. Узкий и грязный, захламленный картонными коробками, пакетами, тряпками, он вонял мочой и кошатиной.
– А кто такая Вероника?! Митька! Опять ты, урод, по бабам… я тебе говорила! Я предупреждала!
Дамочка живо ринулась куда-то в глубь квартиры, тут же донеслись крики, визг, звон разлетающегося стекла, вой…
– Тварь неблагодарная!
– Заткнись, дура! – визгливый фальцет. – Сеструха она!
– Звиняй, мужик, – сказал Митька пятью минутами позже на крохотной кухоньке, все жизненное пространство которой занимала школьная парта, пяток стульев, обшарпанный до невозможности холодильник и три больничные тумбочки. Сам хозяин был невысок, щупловат и умилительно нетрезв.
– Машка ревнивая. Баба, ну чего с нее взять? – философски рассудил Митька, отхлебывая из бутылки, которую при мне же достал из тайника, оборудованного за мусорным ведром. Судя по этикетке, внутри плескался портвейн «Вечерняя заря», судя по запаху – спирт, причем не этиловый.
– Так чего тебе надо-то?
– Про сестру расскажи.
– Про Верку?
– Веронику, – на всякий случай уточнил я.
Митька крякнул, отхлебнул из горла и, облизавши губы, буркнул:
– Ну так и говорю, про Верку.
– Верка твоя – тварюка неблагодарная! – взвизгнула давешняя дамочка, но на кухню высунуться не