Было село, да только все вышло! Лет двенадцать, как их уже нет, так, Алла? К нам, в Пялицу, перевезли колхоз, одна только избушка и стоит...
- Тоневая? Рыбаки сидят?
- Нет, Флерова, связиста ихнего. У меня избушка на Чернавке, в сторону Чапомы, самый дальний участок. Если что случится, так и заночевать можно. А у него самый дальний участок на Пулоньге, с той, ихней стороны. Тоней там у нас давно уже нет...
- Зачем же перевозили? - спрашиваю я чуть дрогнувшим голосом, потому что в памяти сразу же всплывает посещение Порьей Губы: пустая деревня, недоумевающие и молящие глаза старух, мелюзга, держащаяся за бабкины юбки...- Слабый колхоз был? Работы не было?
- Почему слабый? Наш колхоз тоже не из слабых был, покрепче чапомского, а - закрыли. В Пулоньге раньше неплохо жили. Туда в реку семужка хорошая идет, крупнее нашей, пожалуй. Свезли - и все! Кому-то понадобилось место очистить, теперь там только печи в песке стоят, дома-то уже все, почитай, разобрали, да еще ледник от фактории остался...
- Теперь и здесь, считай, пулоньгских никого уже нет,- вмешивается в разговор Алла Ефимовна.- Все уехали! Человек ведь таков: его раз с места стронешь, а потом он уже и прирасти нигде не может, покатился и покатился дальше...
- Здравствуйте!
Дверь распахнулась, и через порог в избу шагнул высокий, почти под потолок, широкоплечий парень.
- Колька наш,- поясняет хозяйка, и при этом лицо ее сразу мягчает, осветившись немного горделивой улыбкой, хотя и так, с первого взгляда можно было понять, что это их сын, так похож на отца Николай - статью, повадками, голубыми глазами, широким добрым лицом в светлых веснушках. Он неловко топчется возле порога, будто хочет что-то сказать, приглаживая рыжеватую шевелюру, густую, всю в мелких завитках, как у отца, потом ополаскивает под умывальником лицо, вытирает его висящим тут же полотенцем и садится за стол.
- Ну что, как сбегал? - спрашивает Тетерин.
- Нормально.- Николай взял вилку и потыкал в розовое мясо кумжи на сковородке.- Гуся уронил да пару уток...
- Главный добытчик наш! - не скрывая гордости, произносит Алла Ефимовна.- Жених, да только без невесты..
Николай заливается краской.
- Что стыдишься, ровно девка? Верно говорю, нет девок в Пялице, все поуезжали. А ведь цела деревня была! Да и чего им делать здесь? И Колька из армии не придет, тоже уедет...
- Не уеду, вернусь,- пробормотал тот, еще ниже склоняясь над сковородкой.
- Уедешь! Да и нам, видно, не долго теперь жить,- обращается ко мне хозяйка.- Раньше колхоз у нас не из плохих был, народ работящий. А потом понадобилось кому-то в районе все объединять - Пулоньгу с Пялицей, Пялицу с Чапомой. Объединили! Доры угнали, сети взяли. Мы, лонись, коровник построили новый, трактор купили - у них трактора не было,- все взяли! А там, слышь, болеют коровы сейгод! Вон, Майку на работу вызывают, а куда она за тридцать-то два километра побежит, свой дом бросит? Детишки у ней маленькие, бабка больная... Да хоть и одна была - кому охота в чужих жить? Ни за что она, Майка, не поедет!
- Тут это верно, сплоховали,- примирительно соглашается Федос.- Все там у них, в Чапоме: и правление, и сельсовет. Вишь, Чаваньгу с Тетрином тоже объединили, так там хоть разделение вышло: в Чаваньге председатель, в Тетрино сельсовет. А у нас здесь ничего не осталось. Ну да сам поглядишь...
Днем погода наладилась. Восточный ветер согнал туман, очистилось небо, и все вокруг заиграло красками. Ослепительно сверкает синяя вода, снежные откосы. И тундра оказалась не серо-коричневой, а бурой, красноватой, с желтыми кочками и ярко-зелеными шапками мха. Лето все не наступает, даже лист на кустарнике не проклюнулся, и, хотя на маленьких огородиках возле домов картошку посадили с ростками, вся она успела померзнуть и погнить, а пересаживать, как мне объяснили, уже не имеет смысла - зацвести не успеет...
В отличие от других сел Терского берега, Пялица не жмется у воды, не сбегается в тесный кружок на мысу. Она раскинулась широко и вольготно на высокой ровной террасе, отступя от моря к тыльному склону, даже перебросилась несколькими домами на тот берег реки, через которую над пеной порогов на ржавых тросах подвешен ненадежный, раскачивающийся под ветром мостик.
Человека, знакомого с Русским Севером, с его замечательным деревянным строительством, с 'двужильными' огромными домами - со светелками, сенями, взвозами, поветями, нижним зимним этажом, скотным двором, забранным в одну связь и под одну крышу, с узорочьем карнизов, причелин, балясин, водосливов и наличников, с расписными очельями, дверями, заборками и многими другими хитростями крестьянского искусства, - возьмет невольная оторопь при первом взгляде на здешние поморские деревни. Дома невзрачные, неказистые, приземистые, одноэтажные, с низкими потолками, с куцым двором, где едва поместится корова да пяток овец... И лишь постепенно, приглядываясь к жизни и быту поморов, понимаешь, что это не от безвкусицы, не от нежелания красоты, а от строгой заданности жизни, где все подчинено одному - выжить. Здесь нет обилия леса, из которого можно строить хоромы; здесь любое узорочье на теле дома - зацепка дождю и ветру, от которого пойдет дерево гнить. И хозяева в первую очередь думают о невыдуваемом тепле, о надежной защите от мороза и сырости, которые так и норовят проскользнуть за помором в нешироко распахнутую дверь избы.
И все же, даже привыкнув к обычному малолюдью поморских сел, странно идти по этой совершенно пустой, залитой солнцем деревне.
Время близится к полдню. После раннего завтрака у Тетериных сразу же по приезде я ухитрился еще поспать три часа в спальном мешке, брошенном на пол в сенях, где было прохладнее, чем в комнате, и легче дышалось. Теперь, по моим расчетам, деревня должна была жить полнокровной жизнью. Но единственными ее обитателями пока остаются собаки, мелькающие между домами, и несколько овец, тесной стайкой старательно выщипывающие первые зеленые былинки. Правда, кое-где над трубами вьются легкие дымки, свидетельствуя о какой-то жизни, а с берега из-под обрыва доносится пулеметный треск бензопилы: Тетерины, как видно, пилят приплавленные бревна.
Тарабарина я нахожу возле рыбопункта. Худощавый, невысокого роста, подвижный мужчина в полушубке и подвернутой кверху ушанке копается в моторе, разобранном на досках у причала. Как и все северяне, он выглядит значительно старше своих лет: серое обтянутое лицо в морщинах, на скулах и возле глаз сеточка склеротического румянца. И только глаза не по-северному хитры, вприщур. Остановив работу, он обтер замасленные руки о полушубок и поздоровался.
- Вот, едрит его в корень, барахлит! - жалуется он на мотор.- Утром пошли на Кумжевую, а он не хотит заводиться, да и все тут! Ладно, мы сейчас ему свечу вставим!..
Пока Тарабарин возится с мотором, я излагаю свою просьбу. Он понимающе кивает головой, хмыкает, продувает какие-то трубочки, протирает и сгибает контакты у свечей. Потом опять хмыкает, на этот раз удовлетворенно, ставит все на место, дергает ремень на холостом ходу, и мотор заходится оглушительным ревом.
Тарабарин выпрямляется.
- Все. Ну, едрит тебя в корень, лиса такая! Давай занесем его, а потом на почту к Алле сходим, я Каневу позвоню. Они тут с Бабьего к нам собирались. А если не поедут, до Пулоньги я тебя подброшу - там они за тобой придут...
По крутому сходу мы втаскиваем мотор в факторию.
Везде на Терском берегу эти рыбопункты одинаковы. Вероятно, их строили еще в тридцатых годах и с тех пор не перестраивали. Причал, обширное светлое помещение разделочного цеха с длинными деревянными столами и лавками, в пазах которых проступают мелкие кристаллики соли, желоба для стока воды, бочки с солью, овальные деревянные чаны, в которых моют и засаливают семгу. В глубине помещения вход в ледник. Тарабарин ведет меня внутрь, и я вижу стены, сложенные из голубоватых, мерцающих в полутьме крупных брикетов льда, чаны поменьше для засолки и - пустоту. Только один из чанов прикрыт брезентом. Когда Тарабарин его приподнимает, среди еще не успевших растаять кусков льда, пересыпанных солью, я вижу десятка два крупных рыбин.