механизма, который можно было перемещать с места на место, собирать и разбирать, принимая во внимание лишь как некую единицу измерения.
'Направленный' в деревню для руководящей работы человек, не чувствовавший, а часто и не понимавший самой сути деревни, в первую очередь пытался ее переиначить, если не на городской, то на поселковый лад. Ему интуитивно хотелось обрубить, уничтожить, выкорчевать те корни местной жизни, на которых он то и дело спотыкался. Они ему были непривычны и непонятны, они мешали и раздражали. Мечтая о созидании, он первым делом принимался за разрушение.
Может показаться странным, но именно с разрушением в деревне давно смирились. Не потому, что деревенские жители читали М. Е. Салтыкова-Щедрина, в частности 'Историю города Глупова', а потому, что такова была жизнь на протяжении многих десятилетий. А деревенский человек лучше городского знает, что плетью обуха не перешибешь, поэтому начальству перечить не следует. Что-то сломают, что-то останется, как-нибудь приспособимся... В действительности их страшило не настоящее, а будущее. Не их, не данной деревне только - они видели, что всему прежнему, привычному для них миру, в котором они родились, выросли и привыкли жить, приходит конец. И этот конец начнется со сменой поколений.
Настаивая на председателях из местных, как и сами поморы, подсознательно я хотел сохранить эти села и их жителей в привычном для них мире. Или наоборот - сохранить этот мир для привычной им жизни. Дело не в том, что я был против преобразований. Наоборот. Я хотел видеть эти села действительно возрожденными - в золотистом сиянии новых домов, наполненных всеми 'благами цивилизации' и комфорта, в правильно поставленном традиционном хозяйстве помора, которое не только давало бы возможность жить здесь, но и давало бы возможность удовлетворять свои духовные запросы так же, как то делает семья любого норвежца, живущего в каком-нибудь глухом фиорде. Сначала - нужды людей, потом - преобразования в хозяйстве и в жизни. Но все это должны были сделать сами люди, причем так, как это им нужно и как они хотят. Ничего, если на первых порах что-то покажется старомодным, несоответствующим времени. Главное - не навязывать людям несвойственных им вкусов и привычек, не тащить за уши в рай, как тащили колхозы в базу флота МРКС. Да, там, может, и хорошо, но сначала надо ощутить эту потребность в хорошем!
Вот почему несколько лет назад я задумывался над тем,
Они не добивались его, им его навязывали. В свой последний приезд, оглянувшись на Чапому с угора, я с тревогой увидел уже не одну, а две Чапомы: одну старую, естественную, продолжающую жить по своим законам в мире с окружающей природой, и вторую, новую, искусственно созданную, ничем не отличающуюся от множества скороспелых поселков, возникающих на сиюминутную потребу, резко дисгармонирующую и со своей предшественницей, и с окружающим ее миром. Она была неоправданно безобразна, как все скороспелое, случайное, и я не мог не подумать, что это совсем не тот путь, который мне хотелось бы видеть для поморов и для Терского берега. Но это были только мои, чисто субъективные ощущения, которые я постарался поскорее забыть, потому что база зверобойного промысла была надежным спасательным кругом и для Чапомы, и для двух других колхозов на Берегу. Это был единственный способ поддержать гибнущие хозяйства 'на плаву', когда других выходов не было, возможность выиграть еще один раунд в борьбе с настойчивыми стараниями снести и эти села, хотя бы таким образом дать им и свет, и воду, и окно в мир, приоткрытое телевидением. В этом и заключался подвиг Гитермана, который я не думал оспаривать и перед которым на задний план отступало все - и плохое качество работ, и недоделки, и его борьба с Тимченко.
Конечно, хочется, чтобы человек был идеален, но в действительности приходится иметь дело с живыми людьми, и надо судить их не по их словам, а по их делам...
Мурадяна я знал только по рассказам. И в этих рассказах я все отчетливее видел не просто человека, а как бы знамение времени, причем в самом лучшем его воплощении. С его приходом для Чапомы и Терского берега наступала другая эпоха, в которой не оставалось места всем тем, с кем я - оказывается! - уже прожил целую жизнь. Теперь надо было знакомиться с теми, кто пришел нам на смену. Примут ли они из наших рук эстафету, поймут ли, что мы искали, за что воевали, к чему стремились? Вряд ли они сами могут на это ответить. Такие вопросы они еще не задают себе - они просто живут так, как им кажется правильно. Задумываться над вопросами они станут позднее. Вот почему мне сейчас так интересен Мурадян. В какой-то мере - даже больше, чем дело Стрелкова, уже не скрывающее в себе загадки...
Полет длился долго. Наш 'Ан' садится возле каждого села на раскатанный колесами самолетов пятачок мерзлой земли, потом разбегается, прыгает, как кузнечик, и опять мы летим над пустынным серым берегом с нежилыми уже тоневыми избами, над ржавыми, чуть дымящимися, еще не схваченными морозом болотами, выходящими к самому берегу моря... Наконец, мелькает знакомое устье Стрельны с остатками домов и деревянной церкви, извилистая полоска Югина в лесу, два озера - и мы садимся на расчищенной полосе среди леса.
От предложения водителя вездехода, приехавшего за почтой, подвезти нас до села мы отказываемся и, подхватив сумки, шагаем знакомой тропой по редколесью. Тропа вьется вдоль берега реки, то выходя к обрыву, то отбегая в сторону, к широко разъезженной вездеходами дороге. В лесу - тишина, странная после города и самолета. Морозец почти не чувствуется, от воды поднимается пар, и всякий раз, приближаясь к реке, мы слышим шорох, треск и тонкий звон - по реке идет 'сало', трется о закраины, останавливается и на глазах превращается в лед. Ниже по течению этот лед оседает и трескается, потому что из-под него уходит вода - в море растет отлив.
Чапома, как всегда, открывается сразу с угора. Силуэт старого села на низком наволоке теряется в ранних сумерках на фоне серого моря и черно-серого низкого неба. Наоборот, новая Чапома вся на виду. Высоко поднялись двухэтажные здания гостиницы и общежития, новые дома за ними, а еще выше виднеется здание телекомплекса с тонкой ажурной мачтой, устремившейся к небу. Изменения заметны издалека. Перед селом у реки вытянулся новый большой коровник, который, как сказал Георги, достраивают и переделывают уже третий год, еще какие-то хозяйственные помещения, но главным отличием от того, что я когда-то здесь видел, был ореол электрических фонарей, повисший над поморским селом. Чапома вступила в свой электрический век - раньше, при движке, это было невозможно.
- У нас теперь как в городе! - не без гордости замечает знакомая доярка, с которой мы сталкиваемся возле молочного пункта при входе в село.
Возле гостиницы, на угоре, нас ждет Мурадян.
5.
На следующее утро я просыпаюсь с мыслью о неудаче: Стрелкова в Чапоме нет. Он уехал в отпуск вот уже полтора месяца, и трудно предугадать, где он теперь может находиться. И он, и его жена. Скорее всего, у одной из дочерей в Ленинграде, а может быть, уже и в Мурманске, у другой дочери.
Известие это поразило вчера нас с Георги, едва только мы успели поздороваться с Мурадяном. Почему-то мы оба никак не подумали, что Стрелкова может и не быть в Чапоме. Чапома не могла существовать без Стрелкова! Но факт есть факт, и с ним приходится смириться. Мурадян успокоил: он постарается навести справки у родственников Стрелковых, может быть, кто-то знает, как с ним связаться.
А вот и сам Мурадян. Он такой же, каким явился нам вчера на угоре, когда мы поднимались от реки к гостинице: среднего роста, крепко сбитый, в распахнутом полушубке и сдвинутой на затылок пушистой шапке из черно-рыжего собачьего меха, с черными изящными усиками и такими же черными, 'антрацитовыми' глазами. Вчера, на фоне освещенной Чапомы, он выглядел очень импозантно. Я даже залюбовался на мгновение - хоть сейчас цветом на обложку любого массового журнала! И что самое примечательное - всякий, посмотрев на фотографию, не задумываясь скажет: председатель. Да еще какой! Молодой,