Жандарм принимал величание, но продолжал смеяться, глядя на охотника.
Мориц вспыхнул.
– Входите сейчас в комнату, почтенный капитан, или я выйду и захлопну мою дверь перед самым вашим высокопочтенным красным носом.
– А ты, высокопочтенный прусский барабанщик, если боишься замерзнуть, то все-таки постарайся говорить с уважением о моем носе, – отвечал хриплым голосом жандарм. – Я остановился и стою потому, что хочу издали налюбоваться великим дипломатом, нашим тонким политиком, паном Целестином, которого я видел сегодня на заре, как он сидел, глядя на копец королевы Боны.
– Черт возьми вашу милость, вы все отлично видите, но вы можете налюбоваться паном Целестином, подойдя к нему ближе! – воскликнул Мориц и в одно мгновение выскочил из-за своей перегородки, впихнул жандарма в корчму и запер за ним дверь, а потом, оборотясь ко мне, возгласил комически важным тоном: – Имею честь представить вам, мосье, высокопочтенного пана Гонората. Самый храбрый вояка и добрый товарищ за бутылкою чужого вина; до сих пор чином не вышел, но первый кандидат в капитаны жандармерии его пресветлого величества нашего наияснейшего цезаря.
– Болтай, болтай, прусский барабанщик и первый кандидат на виселицу, – отшутился Гонорат и, сняв с себя перевязь и винтовку, начал располагаться в кресле перед камином.
Усевшись, он вытянул к огню ноги и сейчас же задал насмешливый вопрос Целестину: что пишут про политику и что думает Бисмарк в Берлине и генерал Милорадович в Петербурге?
Охотник сделал гримасу и сквозь зубы ответил, что он на уме у Бисмарка не бывал, а Милорадовича никакого не знает.
– Как же не знаешь?.. Милорадович – русский фельдмаршал?
– Нет такого фельдмаршала.
– Ну, Суварув!
– Перестаньте говорить глупости. Нет Суворова.
– Кто же у них вместо Суварува?
Целестин не отвечал, а Мориц заметил:
– Вам, как жандарму, стыдно не знать, кто вместо Суварува.
– Ага! И ты опять меня хочешь стыдить! Лучше молчи!
– Перед вами?
– Да, именно передо мною.
Мориц сделал презрительную гримасу.
– Ага!
– Я вас не боюсь, господин капитан.
– А не хочешь ли ты, я тебе расскажу кое-что постыднее, чем не знать про Суварува?
– Очень рад послушать, что вы соврете.
– Совру! Нет, мой милейший! Я не совру: ты увидишь, что твои укоризны напрасны, и что я, как жандарм, кое-что знаю.
Мориц приложил руки к виску и субординационно ответил:
– Извините, господин капитан!
– То-то и есть, приятель! Я знаю даже очень незначительные мелочи, и если хочешь, я сейчас же представлю тебе на это доказательство.
– Очень желаю! Как же… очень желаю, господин капитан.
– Третьего дня, вот в такой же счастливый час свободы между двумя дорожными поездами, я пошел в проходку, и когда проходил мимо дома одного здешнего обывателя, то, как ты думаешь, на что я наткнулся?
– Черт вас знает, на что вы наткнулись.
– Я увидал, как его сынишка резал звездочками морковь для супа и пел преглупую песенку: «Наш шановный бан налил воды в жбан». Ты знаешь эту песенку?
– Не знаю, но слыхал.
– Да; но ведь это у тебя, если не ошибаюсь, третьего дня в супе плавали морковные звездочки?
– Вы все знаете и ни в чем не ошибаетесь, капитане.
– Так, мой милый Мориц, я все знаю, а за то, что ты знаешь, что я все знаю, – я советую тебе сейчас же пойти в свои комнаты и хорошенько выпороть твоего Яську.
– О, капитане, я это уже сделал.
– Вот это прекрасно! Теперь ты можешь надеяться, что это будет известно в Вене.
Мориц щелкнул туфлями и поклонился.
– И что же?.. Ты, надеюсь, стегал и причитывал и, может быть, добился от Яськи: кто его выучил?
– Узнал все, как на ладонке.
– Кто же его научил?
– Ваш Стаська, мой добрый капитан.
Гонорат оборотился в сторону Морица, посмотрел на него и, расхохотавшись, воскликнул:
– Ты шельма!
– Покорно вас благодарю.
– Нет, ей-богу!.. Ты, мой любезный Мориц, не обижайся… Я тебе это откровенно говорю, что ты шельма! И ты знаешь…
– Что еще позволите знать, капитане?
– Ты, конечно, знаешь, что «шельма» это не значит то, что… шельма, а это значит, что ты
– О, я молодец! Мне это еще раньше вас говорили, капитане.
– Я тебя за это так и люблю. Я не люблю рохлей.
– Фуй! И я их терпеть не могу, пане капитане.
– Я больше всего уважаю в человеке находчивость, чтобы человек всегда и везде был умен и находчив. И я для находчивого человека все готов сделать.
– Но случалось ли так, чтобы вы что-нибудь для кого-нибудь делывали?
– А ты разве в этом сомневаешься?
– Признаюсь вам, что даже вовсе не верю.
– Он не верит! Ах ты, прусский барабанщик! Да! Я делал, и много, Мориц, делал. В моей жизни бывали самые ужасные, такие ужасные случаи, когда ты бы, наверное, совсем не сумел найтись, а я нашелся.
– Ей-богу не знаю, как вам и сказать, высокомощный капитане, вы знаете, что всем любопытно и прелюбопытно вас слушать.
– Я тебе, пожалуй, и расскажу одну историю. Это страшно, но зато это совершенно справедливо, а ты ведь любишь в страшном роде?
– Как вам сказать? – молвил Мориц и сделал гримасу: – я люблю и страшное, но…
– Говори откровенно.
– Больше я люблю
– Ах, гемютлих! Ну, тут будет и гемютлих.
– Вместе?
– Да, – и страшное, и гемютлих.
– Клянусь, что это что-нибудь из вашей повстанской службы.
– Непременно так! Ты отгадал! Но ты мне за это прежде вспенишь большую кружку пива и велишь подать кусок брынзы.
– С восторгом, мой капитане!
Кружка с пивом была подана, и Мориц объявил:
– Господа! вниманье! Пан Гонорат будет рассказывать страшное пополам с гемютлих. Он всегда так откровенен, что даже за это помилован: грехи его прощены, но он много видел страшного… Да-с, он даже сам вешал людей своими собственными руками.
– Да, я вешал людей, – отвечал Гонорат: – и вот об этом-то я и буду рассказывать, потому что при этом и с их стороны, и с нашей было выказано много ума.
– А всего больше, я думаю, подлости, – прошипел Целестин.