Генерал думает. Ему интересно.
– Я тебя понял, – отвечает он тихо, но твердо, и произношение фразы таково, что дистанция между им и мной остается прежней, то есть огромной; он – генерал, я – мелкий засранец. – Очень скоро я сообщу тебе свой ответ. Уяснил?
– Так точно.
Генерал медленно тает в воздухе.
Я знаю, что уговорю его обязательно.
По вторникам и четвергам меня вызывали на допрос, и тогда моя аудитория качественно менялась: я сочинял уже не для матраса или кипятильника, но для живого и мыслящего существа, следователя Хватова.
Показаний я не давал. Невозмутимый рязанский дядя подшил в ДЕЛО, одну за другой, четыре одинаковые бумажки с четырьмя отказами. За подписью подследственного и его адвоката.
Но вот
– Как же так вышло, господа, что Андрюха – умный, порядочный парень, энергичный и активный атом общества, муж и отец, солдат, журналист и банкир, не самый последний гражданин – оказался за решеткой? Разве его место здесь?
Чем ближе был конец моего месячного срока, тем громче и мелодраматичнее звучал вопрос. Но никто не давал мне ответа – ни одушевленный следователь, ни железный умывальник.
Только во вторник и четверг я общался с живыми людьми полноценно. Наблюдал реакцию собеседников.
Дважды в неделю. Десять минут – беседа со следователем, затем – столь же краткий разговор с рыжим адвокатом. Полтора часа за пятнадцать дней. В остальное время я имел столько безмолвия и одиночества, сколько мог выдержать,– но уже понимал, что выдержу вряд ли.
В дни, свободные от допросов, мое общение с живым внешним миром сводилось к десятку слов, равномерно падающих в окружающую меня тишину, как падала из крана тяжелая капля на эмалированное тело моего бессловесного друга.
Утро начиналось с глухого слова «подъем». Через час доносилось «чай!» – и я совал в дверную дыру своего второго приятеля, железный чайник, и забирал его обратно, доверху наполненного горячей, прозрачно-коричневой субстанцией, действительно на вкус и запах сильно напоминающей чай. Вскоре дверь с множественными железными звуками открывалась во всю ширину, и в проем вдвигался передний бампер стальной, на маленьких колесиках, тележки – на ней был укреплен жестяной мусорный бачок. За тележкой в дрожащем свете нового дня я, полусонный, различал угрюмую физиономию зека из хозобслуги. Он произносил слово «мусор» или «помойка». Я опрокидывал пластиковую корзинку с отходами моей внутрикамерной жизнедеятельности: несколькими яблочными огрызками и десятком сигаретных окурков.
Потом – «завтрак».
В промежуток между восемью и девятью утра дверь снова открывалась, и заходил старший надзиратель – от младших его отличал более демократичный, если не откровенно раздолбайский, внешний вид, а также красная нарукавная повязка с буквами ДПНСИ, что расшифровывалось как «дежурный помощник начальника следственного изолятора».
– Все нормально?
– Все нормально.
И опять я оставался один.
Через час или полтора тишину нарушало слово «прогулка», далее «обед», «ужин», между восемью и девятью вечера снова проверка – второй за сутки, и последний, диалог, в виде того же вопроса из четырех звуков и такого же равнодушного ответа. Наконец, в десять следовал финал: «отбой».
Какие-то живые сигналы от живых людей я получал еще в процессе вывода на прогулку («стоим», «лицом к стене», «проходим»), или еженедельного похода в баню, но в общей сложности тюрьма общалась со мной, используя не больше десятка коротких команд.
Радио «Свояк» – именно оно должно было, по мысли устроителей каземата, спасать постояльцев от нервных перегрузок, связанных с одиночеством, – я не мог воспринимать адекватно. По большей части держал громкость на минимуме. Иногда, чтобы развеяться, я рисковал и прибавлял громкость. Пытался честно прослушать кусок какого-нибудь репортажа. Но через несколько минут в ужасе снова крутил ручку против часовой стрелки. Плоско, неталантливо, удручающе вяло звучали передачи некогда всесоюзной радиостанции. Не прошло и десяти лет, как этот вот «Свояк» монопольно вещал на аудиторию в триста тридцать миллионов человек – а теперь обратился в пыльную, до зевоты скучную лавочку...
Окно моей камеры выходило на запад. С полудня и до самого вечера солнце даже сквозь матовое двухслойное стекло изрядно нагревало стены, предметы, воздух и меня самого. В безветренные дни становилось по-настоящему жарко. Я ложился спать в одних трусах, ничем не укрываясь.
Но на двадцать первое утро я проснулся очень рано, еще до рассвета,– дрожа от холода. Поспешно завернувшись в простыню, я задремал, но ненадолго. Вскоре температура вновь понизилась. За окном слышался монотонный шум обильного дождя. Я влез под одеяло, согрелся окончательно и проспал до позднего утра. Встал, только когда услышал слово «прогулка».
Дверь уже открывалась, а я еще натягивал штаны; на выходе успел одним быстрым движением открыть кран, зачерпнуть воды и смочить ею отяжелевшие веки.
И только оказавшись в прогулочном дворике и окончательно придя в себя – я увидел и понял, что лето кончилось. Прохладно, свежо было в пространстве. Руки и плечи вмиг озябли. Выщербленный пол покрывали широкие мелкие лужи. Вот и осень. А там и зима, и Новый год!
Если ты молод, здоров, крепок и уверен в себе, то уход очередного веселого лета переживается тобою легко – как мимолетная грусть, как безболезненное дуновение отдаленной тревоги. Однако в эту осень, очередную, свою двадцать восьмую, встреченную столь оригинально, в месте страшном и романтическом, я уныло признался себе – обхватывая ладонями локти, ежась, перешагивая лужи, отражающие ярко-синее небо, как бы продавливающее себя сверху вниз сквозь прутья верхней решетки,– что молодость близится к финалу. Впереди все более и более явно маячит суровая дата, тридцатник. Рубеж! Как я его встречу? Кем? В каком качестве?
Вернувшись с прогулки и посмотрев на членов клуба, ожидающих очередного рассказа о похождениях неуловимого Андрюхи, я понял, что мне надоело развлекать чайники и куски прошитой ваты. Острых сюжетов больше не будет. И настроения тоже.
Что-то идет не так, понял я в первый осенний день. События разворачиваются иначе, нежели я предполагал. Мое молчание на допросах никого не беспокоит. Следователь равнодушно складывает в папку пустые листы. А ведь я просидел уже две трети своего срока. У них есть только девять дней, чтобы изыскать улики, изобличающие меня в казнокрадстве. Но вместо интенсивного, с пристрастием, дознания, вместо ежедневных многочасовых интеллектуальных баталий, вместо давления, уговоров и угроз – вежливое равнодушие; четыре раунда по десять минут. И это все?
Что-то не так.
Осень хорошо проясняет разум. В жаркие дни голова работает плохо. Потеря влаги, утомляемость – летом мозг не производит хороших идей. Но стоит температуре упасть, давлению – повыситься, а небу – поголубеть, стоит только грусти разлиться в пространстве, как разум населяют четкие и простые догадки: они все уже решили насчет меня.
– Ладно,– вздохнул я. – Хрен с вами, джентльмены! Вот вам еще один рассказик.
Матрас и умывальник беззвучно обрадовались.
– Только чур, не перебивать!
ГЛАВА 10