– А лучше или хуже будет с Симпликием, – говорил он, – этого я не знаю. Все меня утомило… Как будет, пусть так и будет – сами этого Симпликия выпросили… больше уж я не поеду… да, не поеду.
И он благодарственно перекрестился и добавил:
– Дай бог здоровья государю, что он так обошелся, а теперь – как знаете, я не поеду. С меня довольно.
Разумеется, это «не поеду» относилось к предположению об отдаленном будущем, которое в эти минуты как бы предносилось очам старца, в самом деле всем этим совершенно измученного и теперь сугубо ценившего свой покой.
Муравьев был недоволен его «бесцветным настроением», но собственно ему в эти минуты, может быть, не нравился «весь тоалет».
Глава двадцатая
Автор рассматриваемых нами воспоминаний сряду и без обиняков пишет: «синод ошибся». Выбор Протасова был вполне неудачен, но хуже всего приходилось иерархам оттого, что этот Симпликий был избран и расхвален государю самим синодом, как человек умный, образованный и усердный к церкви православной. «Этим новый обер-прокурор воспользовался». Началось в своем роде повторение истории Ровоамова царствования, и хотя Нечаев был далеко не Соломон ни в каком отношении, однако дошло до того, что его и с Соломоном сравнивали.
Некто, разделявший горести заседавших при Протасове иерархов, рассказывал такую трогательную историю:[7]
«Владыка Серафим, который тотчас по утверждении Протасова как бы предчувствовал, что с ним будет хуже, терпел молча, и Протасов ему снисходил за кротость, а другие говорили: Протасов нас забрал в руки по-военному, сразу и так задрал, так задрал, что просто голоса поднимать не смели. Как был гусар, так им и остался, и сонмом архиерейским как эскадроном на ученьи командовал, а за глаза поносил всех перед чиновниками самыми кавалерийскими словами. Он знал, что – избранник, и как бывало разозлится, то и кричит про нас заочно: „пусть-ка сунутся на меня жаловаться! Я им клобуки-то намну“. Да никто и не думал на него жаловаться, потому что нельзя – сами его выбрали, да признаться, и духу уже ни у кого не стало… очень задрал. Владыку Серафима он меньше всех обижал, но однажды – не знаю уже, что такое ему в голову вступило, – такой оскорбительный для чести старика намек сделал, что тот только посмотрел на него, и когда ярый Протасов отвернулся, то владыко благословил его издалека и, вздохнув, стал подписывать бумаги».
«Все это происходило при чиновниках, которые держались одного Протасова, а на нас совсем озверели, но тут при этом случае даже чиновник, который подписи песком засыпал, окончив должность, припал и поцеловал у митрополита руку как бы со слезами…»
Не знаю, какой это именно был случай – подобных при Протасове было немало, но любопытно, что, видя оскорбление слабодушного старика, ни одному из его сотоварищей не пришло на ум хоть просто встать и выйти из присутствия. Такой протест не составил бы никакой грубости по отношению к месту, но был бы понят «гусаром» и, может быть, послужил бы ему не бесполезным уроком; но ни в ком не нашлось ни духа, ни такта.
«Задрал», да и кончено!
О последствиях этого казуса, который пронял до слез чиновника, засыпавшего подписи, рассказывалось так:
«Мы были в смущении и не знали: съехать после к митрополиту, чтобы выразить свое участие, или представить вид незаметливости, или как бы непонимания? Совета не делали, но все про себя нашли, что промолчать ему (т. е. Серафиму) самому будет приятнее. Только после двух или трех заседаний мне довелось быть у него и разговаривать о разном. Говорили о сведенборговом толковании св. Писания по соответствиям. А когда подали чай, то разговор прекратился, но владыка открыл книгу и стал читать слова Ровоама из 12-й главы Царств: „юность моя толстее чресл отца моего. Отец мой наложи на вас ярем тяжек, аз же приложу к ярму вашему; отец мой наказа вы ранами, аз же накажу вы скорпионами“. И прочитав, вздохнул, закрыл книгу и, постучав себя в темя, сказал Феофановы слова: „о главо, главо!“ и прибавил: „то твоим радением все добыто“. Явственно было, что относил это к Протасову и давнему своему ходатайству, чтобы этот вдан был в отца и командира синоду. Такая скорбь минутами точила Серафима во все семь лет, которыми он пережил свое удачное посольство для протасовского испрошения. Вид один этого обер- прокурора был омрачением духа и потерею расположения, и всякий его тяготился видеть, кроме искателей. Избегали о нем говорить не столько, может быть, из осторожности и страха переносов, сколько неприятно было разговаривать, как все это добыто своим же добровольным избранием и испрошением, да еще с похвалами; но на памяти это страдание было постоянно. В сорок втором году – незадолго до кончины владыки, он раз заметил: „Выпхали тогда меня – как лягушку из болота послом к Юпитеру – просить вам царя, я сделал по желанию (т. е. по общему желанию) – выпросил его вам, и вот семь лет смотрю, как он всех задирает. Дух из всех повышиб… Твори, Господи, волю свою, а с меня довольно его… (т. е. Протасова). Да, довольно… Вы просили его себе в цари и стяжайте в терпении вашем души ваши, а мне довольно… я уж больше не поеду… нет; никуда не поеду…“»
Он и не поехал; 17-го января 1843 года смиренного Серафима Глаголевского не стало и на кафедру митрополии новгородской назначен из архиепископов варшавских Антоний Рафальский – тот самый, который, в звании волынского «крутопопа», участвовал в православной коллегии, совершившей беспримерный прием от униатов Почаевской лавры.[8]
Глава двадцать первая
Но чем же обер-прокурор граф Протасов достиг того, что нагнал такой неодолимый страх и трепет на иерархов, которых он собственно не имел права подвергать никаким дисциплинарным наказаниям?
Это объясняется его системою, положившею новое начало в системе управления церковью.
Прежде всего граф Протасов оказался не только человеком ловким, но и человеком умным. Если верить одному анекдоту, то Протасов был даже и начитан в отеческих творениях, а притом обладал проницательностью и юмором. Рассказывают, что ему в виде намека на его неподготовленность кто-то анонимно прислал выписку из мнений Григория Богослова, где говорится об «опасности, чтобы священный сан не сделался наиболее подлежащим осмеянию, ибо председательство приобретается не добродетелью, но происками. Не бывает де ни врача, ни живописца без предварительной подготовки». Протасов будто надписал на этом из того же св. отца (письмо к Василию Великому): «Не видал я ни одного собрания епископов, которое имело бы во всех отношениях полезный конец и не увеличивало бы бедствий вместо того, чтобы избавлять от них».
Анонимное послание с этою надписью было отослано как раз по тому адресу, по какому следовало.
Он понимал дела и отношения не по-семинарски. Благочестия же и особенно «усердия к церкви православной», за изобилие которого в нем ручались государю члены синода, на самом деле в Николае Александровиче Протасове было очень мало. Во всяком случае известно выражение: «и из тех, кои сидели в синоде, иные насилу притворялися, будто во что-то веруют», – относят к Протасову, ибо к Чебышову это относиться не может, так как это обер-прокурор открыто говорил «гнилые слова», что он в Бога не верует, да и синод будто решил, что Бога нет. Монахов Протасов не любил и, несмотря на свое гусарство, понимал их такими, каковы они есть, а не воображал, какими они должны бы быть. Как иерархи могли подчиниться лукавой мысли Муравьева, чтобы испросить себе в командиры такого человека, – это просто непостижимо и составляет верх бестактности. Если верить, что государь Николай Павлович знал о синодальной затее и нарочно дал им срок собраться испросить себе Протасова, то он наказал синод ужасно, и притом наказал на срок, способный превысить всякое терпение, именно – почти на двадцать лет…
Против Протасова члены синода не могли сделать ничего, так как на своего собственного избранника жаловаться не пристало, да и государь едва ли бы стал слушать такие жалобы.
Гусар быстро сообразил, что «синод запер для себя последний выход из стесненного положения, и воспользовался этим». Действовал он быстро и без всякого сострадания к избравшим его иерархам.
«Воспитанник иезуита, гордый не менее своего предместника, – начал с того, что преобразовал все высшее духовное правительство в России. В пособники себе он призвал чиновника (Сербиновича), тоже воспитанника иезуитов, – необыкновенно хитрого, и замыслил с ним уничтожение синода». Совсем уничтожить синод было невыгодно для самого Протасова, а задача его была иная. Она состояла в том,