Келейник увидал спасение в том, что графиня не может долго ожидать, и с удовольствием объявил, что теперь владыку решительно нельзя видеть.
– Это ложь, он меня примет, Я требую, чтобы вы сейчас обо мне доложили.
– Помилуйте, спросите у кого угодно, принимает ли кого-нибудь владыка в эти часы? и вы изволите убедиться…
– Нет, это вы изволите убедиться, что вы говорите ложь! Сейчас прошу обо мне доложить, или вы увидите, как я сумею вас заставить делать то, что составляет вашу обязанность.
– Воля ваша, но я не могу.
– Не можете?
– Не могу-с, не смею.
– Хорошо!
С этим графиня быстро поднялась с места, сбросила с плеч мантилью и, подойдя к висевшему над столом зеркалу, стала развязывать ленты у своей шляпки.
Келейник смешался и уже умоляющим голосом заговорил:
– Что это вам угодно делать?
– Мне угодно снять мою шляпу, чтобы было спокойнее, и терпеливо ожидать, пока вы пригласите ко мне вашего владыку.
– Но я… извините… я не имею права вас здесь оставить…
Но на это графиня уже совсем не отвечала: она только обернулась к келейнику и, смерив его с головы до ног презрительным взглядом, повелительно сказала:
– Отправляйтесь на свое место! Я устала вас слушать и хочу отдыхать.
– Отдыхать?!
Послушник совсем опешил: сатаны в таком привлекательном и в то же время в таком страшном виде он еще не видал во всю свою аскетическую практику, а графиня между тем достала бывший у нее в кармане волюмчик нового французского романа и села читать.
Что бы решился предпринять еще далее против этого наваждения неопасливый келейник, – это неизвестно. Но, к его счастью, затруднительному его положению
По рассказу графини, только что она раскрыла свою книгу, как келейник стих, а в противоположном конце зала что-то
– Я, – говорит графиня, – догадалась, что это, может быть,
Увидав, что я смотрю на него (продолжаю словами графини), он пристально вперил в меня свои проницательные серые глазки и проговорил мягким, замирающим полушепотом:
«Чем могу вам служить?»
«Мне нужно видеть владыку», – отвечала я, по-прежнему не оставляя своего места и своей книги.
«Я тот, кого вы желаете видеть».
«А, в таком случае я прошу у вашего высокопреосвященства благословения и извинения, что я вас так настойчиво беспокою».
И, бросив на стол свой волюм, я подошла под благословение: он благословил и торопливо спрятал руку, как бы не желая, чтобы я ее поцеловала; но на мое извинение не ответил ни слова, а продолжал стоять столбушком.
«О, нет же, – подумала я себе, – так в свете не водится: объяснение в подобной позиции мне неудобно», – и я, отодвинув от стола свое кресло, пригласила его преосвященство сесть на диван.
Он моргнул раза два глазами и проговорил:
«Я вас слушаю».
«Нет, – отвечала я, – вы извините меня, владыко: я не могу так с вами говорить. Это неудобно, чтобы я сидела, а вы меня слушали стоя. Усердно вас прошу присесть и сидя меня выслушать».
При этом я, как бы опасаясь за его слабость, позволила себе подвести его за локоть к дивану.
Он не сопротивлялся и сел на диван, а я на кресло.
Мы оба, казалось, были изрядно взволнованы – я его невниманием, а он моим нахальством, и оба несколько времени молчали.
Я начала первая и, скоро овладев собою, рассказала ему, кажется, о всех главнейших обидах, какие терпят от его попа мои крестьяне; я просила во что бы то ни стало взять от нас этого обиралу и дать вместо него в мое село лучшего человека.
Во время всего моего рассказа я наблюдала владыку и видела, что он решил себе ни за что не исполнить моей просьбы. И тут моя врожденная отцовская вспыльчивость сказалась во мне до того решительно, что я способна была наговорить ему таких вещей, о которых, конечно, сама после бы жалела. Но я собрала все свои силы и ждала ответа, который последовал поспешно и, по моим понятиям, в высшей степени возмутительно.
Он опять начал потирать свои руки, взмахнул веками, а потом опять их опустил и опять взмахнул, и тогда только заговорил с медлительными расстановками:
«Я получил… ваши письма…»
Воспользовавшись первою паузою, я заметила, что «сомневалась в судьбе моих писем и очень рада, что они дошли по назначению». А в сущности это меня еще более бесило.
«Да, они дошли, – продолжал он, – я опасаюсь, что вы вовлечены в заблуждение…»
«О, будьте покойны, владыко, я не заблуждаюсь: все, что я вам писала и что теперь говорю, – это сущая правда».
«На духовенство… часто клевещут».
«Очень может быть, но я сама была свидетельницею многих поступков этого нечестного человека».
При словах «нечестный человек» владыка опять взмахнул веками и, остановив на мне свои серые глаза, укоризненно молчал. Но видя, что я смотрю ему в упор, и, может быть, заметив, что во мне хватит терпения пересмотреть и перемолчать его, он произнес:
«И при собственном видении… все еще возможна… ошибка».
«Нет, извините, владыко, я знаю, что в том, о чем я вам говорю, нет ошибки».
Он опять замолчал и потом произнес:
«Но я должен быть… в этом удостоверен».
«Что же вам угодно будет считать достаточным удостоверением?»
«Я велю спросить благочинного… и тогда распоряжусь».
«Но это будет не скоро, и, вы простите меня, я не думаю, чтобы благочинный, его родственник, был более достоверным свидетелем, чем я, дочь человека, известную правдивость которого ценил государь, или чем мои крестьяне, страдающие от попа-лихоимца».
От последнего слова владыка пошевелился и, как бы желая встать, прошептал:
«Я чту память вашего родителя, но… дела должны идти в своем порядке».
«Так дайте хотя средство унять его как-нибудь, пока это дело будет переходить свои несносные порядки!» – сказала я, чувствуя, что более не могу, да и не хочу владеть собою…
«Прикажите сказать ему… моим именем, что мне… о нем доложено».
«Для него ничего не значит ваше имя».
Владыка остановил свои ручки, но терпеливо ответил:
«Это… не может быть».
«Нет, извините: я не приучена лгать, и если я вам это говорю, то это именно так и есть. Я ему давно говорила, что буду вам жаловаться, но он отвечал: „Владыка нам ни шьет, ни порет, а нам пить-есть надо“.»