с изменником-комендантом в цитадели. Этот неуловимый запах, эта неопределенная атмосфера изменничества, растлевающие и деморализующие гарнизон и сбивающие с толку силы осаждающей армии, носились и веяли вокруг ее, и пахнули из ее глаз на оторопевшего Жозефа, проходя мимо которого, она сказала:
– Пойдемте!
Тонкий, долгий, белый и волокнистый Висленев соскочил с окна и засеменил за нею.
Сойдя вниз на улицу, они взяли фиакр. В первом же доме, где они очутились, Висленев был удивлен, услыхав, что Глафира прощается и говорит о каких-то своих внезапных, но тягостных предчувствиях и о немедленном выезде в Россию. Иосаф Платонович решительно не мог верить ни словам спутницы, ни своим собственным ушам, но тем не менее обтекал с нею огромный круг ее спиритского знакомства, посетил с ней всех ее бедных, видел своими собственными глазами, как она отсчитала и отдала в спиритскую кассу круглую сумму на благотворительные дела, и наконец, очутясь после всей этой гоньбы, усталый и изнеможенный, в квартире Глафиры, спросил ее: неужто они в самом деле уезжают назад? и получил ответ: да, я уезжаю.
– Когда же мы едем? – осведомился Висленев и получил в ответ: сегодня.
– Фу, черт возьми! Но это невозможно сегодня! – возразил он, и на это уже вовсе не удостоился ответа, между тем как приготовления к отъезду видимо довершались, и monsieur Borne был даже вытеснен ради этих сборов из удобного помещения Глафиры к себе на душную вышку, где он едва мог стоять выпрямясь.
Нежданная весть о столь внезапном и быстром отъезде срезала Висленева, и быстрые ноги его зашатались; возвратясь в свою конурку, он забегал по ней, изогнувшись, из угла в угол и наконец встал посредине, упер перст в лоб и стоял, держа на плечах своих потолок, как Атлас держит землю. Monsieur Borne пришла счастливая мысль удержать Бодростину от немедленного выезда, доказав ей неосновательность ее предчувствий, и он тотчас же подсел, согнувши ноги, к окошечку и написал к себе письмо от Благочестивого Устина. На этот раз Благочестивый Устин предостерегал «желающую выехать», чтоб она не выезжала, пока пройдет опасность, о которой Благочестивый Устин обещался заблаговременно известить, а в другом… в другом он философствовал о браке и отвечал на выставленный Висленевым вопрос о том, как смотрят на брак в высших мирах. Благочестивый Устин говорил о браке, как об учреждении божественном в смысле союза любви, и отрицал его значение гражданское, – выводом из всего этого выходило отрицание брака с достоверным ручательством, что в высших областях нет никаких положений ни о каком браке, в полном смысле этого понятия, и что потому понятия эти суетны, вздорны и не стоят внимания. Благочестивый Устин ручался, что все нарушения условной морали в сношении полов есть только земная выдумка и притом самая несостоятельная, ибо в существе всякая нарушительница этой морали, даже в самой крайней мере, менее преступна, чем дитя, сорвавшее стручок гороха из чужого огорода, «ибо снабдить чем бы то ни было своим собственным гораздо добродетельнее, чем взять что- нибудь чужое».
Последнее сравнение и силлогизм, которым Иосаф Висленев придавал особенное значение, он почерпнул из «Корана» Стерна, несколько томиков которого, будучи приобретены Жозефом, составили его избранную библиотеку, вместе с «Парижским цирюльником» Поль де-Кока, «Хромым бесом» Лесажа и «Книгой духов», собранною из сверхъестественных сочинений Алланом Кардеком. Жозеф почерпнул из Стерна оригинальность для своих суждений, из Поль де-Кока – веселость и игривость, из Лесажа – способную предприимчивость, из Аллана Кардека – смелость говорить вещим языком ветхий вздор спиритской философии. Всем этим он заряжался как темная фокусная бутылка с различными напитками и разливал по рюмочкам, что кому требовалось, но… но хмель его не туманил той, для которой вызывались все эти туманные картины: спиритка Глафира была к одной части откровений равнодушна, а к другой – даже относилась с обидным и схизматическим недоверием. К последней области относились все либеральные сообщения Благочестивого Устина о браке. Глафира крепко стояла за брак по форме, как он принят, и не убеждалась никакими, ни естественными, ни сверхъестественными доводами в пользу признания его только по сущности. Не признавая революции, проповедуемой Висленевым при содействии Благочестивого Устина и других духов, она оказалась непреклонною рабой законов европейского общества и приводила Иосафа в отчаяние. Дожив до такого возраста, в котором любовь уже начинает повиноваться разуму, и притом преследуя цели совсем не любовные и имея пред глазами столь жалкого соблазнителя, как Висленев, Глафира небрегла словами любви и стала в известном смысле plus royaliste que le roi.[80] Она сказала Висленеву раз и навсегда, что она уже не ребенок и знает, что такое значит любовь человека к чужой жене, и потому поверит только в любовь
– Того, который вас не любит и обманывает? – поставил ей на вид Висленев.
– А разве женщину менее обманывает тот, кто говорит ей, что любит ее, и между тем ничего не делает, чтобы дать законное значение этой любви, – отвечала Глафира.
– Что же для этого надо сделать?
– Надо быть моим мужем.
– Но вы замужем.
– По русским законам допускается не один брак.
– Да, я знаю, что можно выйти замуж и во второй раз.
– И даже в третий.
– Прекрасно-с; но ведь все это, конечно, не вдруг?
– О, разумеется, не вдруг.
– Так ведь, стало быть, нужно, чтобы прежде муж ваш умер.
– Может быть.
– А как это сделать? Это не от нас зависит, и он может прожить очень долго.
– Ну уж я вам не могу отвечать, как это сделать, и от кого это зависит, и сколько он еще может прожить, – небрежно молвила Глафира, и с тех пор не сказала Висленеву более ни одного положительного слова, а только, по его выражению, все «упорно стояла на браке».
Нимало не изменили ее настроения и последние откровения, полученные Иосафом в его каморке от Благочестивого Устина и других духов, переселенных за свои совершенства в высшие обители. Просмотрев предъявленные Висленевым предостережения насчет выезда, Глафира, которую Иосаф застал за уборкой своих дорожных вещей, спокойно взяла этот листок и, сунув его в объемистый портфель, набитый такою же литературой monsieur Borne, продолжала свое дело.
Иосафа это обидело, и он, дождавшись конца Глафириной работы, спросил ее: неужто она и после этого едет?
– Непременно еду, – отвечала Глафира. – А что такое может помешать?
– А это обещание!
– О, что могут значить эти пустяки!
– Как пустяки? Так вы, значит, этому не верите?
– Не верю.
– На каком же это основании?
– Я имею основание.
– Да вы что же… вы, может быть, отвергаете весь спиритизм?
– Нет, я его не отвергаю.
– Так… вы отвергаете его опытную часть: отвергаете вероятность общений? Это значит отвергаете все.
– Нисколько; напротив, я не только не отвергаю общений, но я ими-то теперь и руководствуюсь.
– А если руководствуетесь, то вам в таком случае нельзя ехать.
– Нет, именно потому-то мне и должно ехать, – отвечала Глафира и, выдвинув мизинцем из кучи не убранных еще со стола бумаг листок, проговорила:
– Вот не хотите ли это прослушать?
На листке собственным почерком Глафиры было написано всего только два слова: «revenez bientot».[81]
– Что ж это такое? – воскликнул Висленев, который смекнул, что тут нечто скрывается, и в руках
