жениться и полагаете, что он непременно обязан вам повиноваться.
– А, конечно, обязан.
– Позвольте узнать, почему?
– Почему? Потому что я умен, а он глуп.
– Но вы не забываете ли, что свадьбы попы венчают в церкви, и что при этом согласие жениха столь же необходимо, как и согласие невесты?
– Пожалуйста, будьте покойны: будемте говорить о цене, а товар я вам сдам честно. Десять тысяч рублей за мужа, молодого, благовоспитанного, честного, глупого, либерального и такого покладистого, что из него хоть веревки вей, это, по чести сказать, не дорого. Берете вы или нет? Дешевле я не уступлю, а вы другого такого не найдете.
– Но и вы тоже не скоро найдете другого покупщика, да и не ко всякому, надеюсь, отнесетесь с таким предложением.
– Вы понимаете дело, Тихон Ларионович, и за это я вам сразу пятьсот рублей сбавляю: угодно вам девять тысяч пятьсот рублей?
– Дорого.
– Дорого! Девять тысяч пятьсот рублей за человека с образованием и с самолюбием!
– Дорого.
– Какая же ваша цена?
– Послушайте, Горданов, да не смешно ли это, что мы с вами серьезно торгуемся на такую куплю?
– Нимало не смешно, да вы об этом, пожалуйста, не заботьтесь: я вам продаю не воробья в небе, которого еще надо ловить, а здесь товар налицо: живой человек, которого я вам прямо передам из рук в руки.
– Я, право, не могу вам верить.
– Я и не прошу вашего доверия: я не беру ни одного гроша до тех пор, пока вы сами скажете, что дело сделано основательно и честно. Говорите только о цене, какая ваша последняя цена?
– Я, право, не знаю, как об этом говорить… о подобной покупке!
– Да в чем затрудненье-то? В чем-с? В чем?
Кишенский развел руки и улыбнулся.
– Однако я полагал, что вы гораздо решительнее, – нетерпеливо сказал Горданов.
Кишенский завертелся на месте и, продолжительно обтирая лицо пестрым фуляром, отвечал:
– Да как вы хотите… какой решительности?.. С одной стороны… такое необыкновенное предложение, а с другой… оно тоже стоит денег, и опять риск.
– Никакого, ни малейшего риска нет.
– Помилуйте, как нет риска? Вы что продаете, позвольте вас спросить?
– Я продаю все, что имеет для кого-нибудь цену, – гордо ответил, краснея от досады, Горданов.
– Да,
– Очень невысокого сорта, впрочем.
– Согласен-с; я не остряк; но дело в том, что вы ведь продаете не имя, а человека… как есть живого человека!
– Со всеми его потрохами.
– Ну, и позвольте же… не горячитесь… вы продаете человека… образованного?
– Да, и даже с некоторым именем.
– Ну, вот сами изволите видеть, еще и с именем! А между тем вы ему ни отец, ни дядя, ни опекун.
– Нет, не отец и не опекун.
– Должен он вам, что ли?
– Нимало.
– Ну, извините меня, но я вас не понимаю.
– И что же вы отказываетесь, что ли, от моего предложения?
– И отказываюсь.
– Ну, так в таком случае нам нечего больше говорить, – и Горданов встал и взялся за шляпу.
– Откройте что-нибудь побольше, – заговорил, медленно приподнимаясь вслед за ним, Кишенский. – Покажите что-нибудь осязательное и тогда…
– Что тогда?
– Я, может быть, тысяч за семь не постою.
– Нет; с вами, я вижу, надо торговаться по-жидовски, а это не в моей натуре: я лишнего не запрашивал и еще сразу вам пятьсот рублей уступил.
– Да что ж по-жидовски… я вам тоже, если хотите, триста рублей набавлю… если…
– Если, если… если еще что такое? – сказал, натягивая перчатку и нетерпеливо морщась, Горданов.
– Если все документы в порядке?
Горданов дернул перчатку и разорвал ее.
– Нет, – сказал он, – я вижу, что я ошибся, с вами пива не сваришь. Я же вам ведь уже сто раз повторял, что все в исправности и что я ничего вперед не беру, а вы все свое. Мне это надоело, – прощайте!
И он совсем повернулся к выходу, но в это самое мгновение драпировка, за которою предполагалась кровать, заколыхалась и из-за опущенной портьеры вышла высокая, полная, замечательно хорошо сложенная женщина, в длинной и пышной ситцевой блузе, с густыми огненными рыжими волосами на голове и с некрасивым бурым лицом, усеянным сплошными веснушками.
– Позвольте, прошу вас, остаться на минуту, – сказала она голосом ровным и спокойным, не напускным спокойствием Кишенского, а спокойствием натуры сильной, страстной и самообладающей.
Горданов остановился и сделал даме приличный поклон.
– Дело, о котором вы здесь говорили, ближе всех касается меня, – заговорила дама, не называя своего имени.
Горданов снова ей поклонился.
Дама села на диван и указала ему место возле себя.
– Предложение ваше мне почему-то кажется очень основательным, – молвила она поместившемуся возле нее Горданову, между тем как Кишенский стоял и в раздумьи перебирал косточки счетов.
– Я отвечаю моей головой, что все, что я сказал, совершенно сбыточно, – отвечал Горданов.
– О цене спора быть не может.
– В таком случае не может быть спора ни о чем: я вам даю человека, удобного для вас во всех отношениях.
– Да, но видите ли… мне теперь… Я с вами должна говорить откровенно: мне неудобно откладывать дело; свадьба должна быть скоро, чтобы хлопотать об усыновлении двух, а не трех детей.
– На этот счет будьте покойны, – отвечал Горданов, окинув взглядом свою собеседницу, – во-первых, субъект, о котором идет речь, ничего не заметит; во-вторых, это не его дело; в-третьих, он женский эмансипатор и за стесняющее вас положение не постоит; а в-четвертых, – и это самое главное, – тот способ, которым я вам его передам, устраняет всякие рассуждения с его стороны и не допускает ни малейшего его произвола.
– В таком случае мы, верно, сойдемся.
– Девять тысяч пятьсот рублей?
– Нет; я вам дам восемь.
– Извините; это, значит, опять надо торговаться, а я позволю себе вам, сударыня, признаться, что до изнеможения устал с этим торгом. В старину отцы наши на тысячи душ короче торговались, чем мы на одного человека.
– Да; отцы-то ваши за душу платили сто, да полтораста рублей, а тут девять тысяч! – заметил Кишенский.
– Все дороже стало, – небрежно уронил в его сторону Горданов и снова взялся рукой за шляпу.
Дама это заметила.