скандал.
– Ну, да! вот так мы всегда: все скандалов боимся, а мерзавцы, подобные Гордашке, этим пользуются. А ты у меня, Сойга Петровна! – воскликнула майорша, вдруг подскочив к Ларисе и застучав пальцем по своей ладони, – ты себе смотри и на ус намотай, что если ты еще где-нибудь с этим Гордашкой увидишься или позволишь ему к себе подойти и станешь отвечать ему… так я… я не знаю, что тебе при всех скажу.
Синтяниной нравился этот поворот в отношениях Форовой к Ларисе. Она хотя и не сомневалась, что майорша недолго просердится на Лару и примирится с нею по собственной инициативе, но все-таки ей было приятно, что это уже случилось.
Форова теперь вертелась как юла, она везде шарила свои пожитки, ласкала мужа, ласкала генеральшу и Веру, и нашла случай спросить Подозерова: говорил ли он о чем-нибудь с Ларой или нет?
– Лариса Платоновна со мной не разговаривала, – отвечал Подозеров.
– Да, значит, ты не говорил. Ну и прекрасно, так и показывай, что она тебе все равно, что ничего, да и только. Саша! – обратилась она к Синтяниной, – вели нам запречь твою карафашку! Или уж нам ее запрягли?
– Да, лошадь готова.
– Ну, Лара, едем! А ты, Форов, хочешь с нами на передочке? Мы тебя подвезем.
– Нет, я в город не поеду, – отвечал майор.
– Завтра пешком идти все равно далеко… Садись с нами! Садись, поедем вместе, а то мне тебя жаль.
Но Форов опять отказался, сказав, что у него еще есть дело к отцу Евангелу.
– Ну, так я с Ларой еду. Прощай.
И майорша, простясь с мужем и с приятелями, вышла под руку с Синтяниной, с Ларисой в карафашку и взяла вожжи.
Вскоре по отъезде Ларисы и Форовой вышли и другие гости, но перед тем майор и Евангел предъявили Подозерову принесенные им из города газеты с литературой Кишенского и Ванскок. Подозеров побледнел, хотя и не был этим особенно тронут, и ушел спокойно, но на дворе вспомнил, что он будто забыл свою папиросницу и вернулся назад.
– Александра Ивановна! – позвал он. – Не осудите меня… я вернулся к вам с хитростью.
– Я вас не осуждаю.
– Нет, серьезно: у меня есть странная, но очень важная для меня просьба к вам.
– Что такое, Андрей Иванович? Я, конечно, сделаю все, что в силах.
– Да, вы это в силах: не откажите, благословите меня этой рукой.
– Господи помилуй и благослови младенца Твоего Андрея, – произнесла, улыбаясь, Синтянина.
– Нет, вы серьезно с вашей глубокой верой и от души вашей меня перекрестите.
– Но что с вами, Андрей Иваныч? Вы же сейчас только принимали все так холодно и были спокойны.
– Я и теперь спокоен как могила, но нет мира в моей душе… Дайте мне этого мира… положите на меня крест вашею рукой… Это… я уверен, принесет мне… очень нужную мне силу.
Александра Ивановна минуту постояла, как бы призывая в глубину души своей спокойствие, и затем перекрестила Подозерова, говоря:
– Мир мой даю вам и молю Бога спасти вас от всякого зла.
Подозеров поцеловал ее руку и, выйдя, скоро догнал за воротами Форова и Евангела, который, при приближении Подозерова, тихо говорил что-то майору. При его приближении они замолчали.
Подозеров догадался, что у них речь шла о нем, но не сказал ни слова.
У перекрестка дорог, где священнику надо было идти направо, а Подозерову с Форовым налево, они остановились, и Евангел сладостно заговорил:
– Андрей Иваныч, зайдемте лучше переночевать ко мне.
– Нет, я не могу, – отвечал Подозеров.
– Видите ли что… мы там поговоримте с моей папинькой! (отец Евангел и его попадья звали друг друга
– Да, да, матушка умная женщина, поклонитесь ей; но я не могу, не могу, я спешу в город.
Подозерову хотелось, чтобы никто, ни одна женщина с ним более не говорила и не касалась бы его ни одна женская рука.
Он нес на себе благословение и хотел, чтоб оно почивало на нем ничем не возмущаемое.
Глава двенадцатая
Лариса не узнает себя
Висленев ехал в экипаже вместе с Бодростиной, Горданов же держал путь один; он в городе отстал от них и, приехав прямо в свою гостиницу, отослал с лакеем лошадь, а сам остался дома.
Около полуночи он встал, взял, по обыкновению, маленький револьвер в карман и вышел.
Когда Лариса и Форова приехали домой, Иосаф Висленев еще не возвращался, Катерина Астафьевна и Лара не намерены были его ждать. Форова обошла со свечой весь дом, попробовала свою цитру и, раздевшись, легла в постель.
Лариса тоже была уже раздета.
Комнаты, в которых они спали, были смежны.
Но Ларисе не спалось, она вышла в залу, походила взад и вперед, и взяв с фортепиан цитру, принесла ее к тетке.
– Прошу вас, сыграйте мне что-нибудь, тетя.
– Вздумала же: ночью я буду ей играть!
– Да, именно, именно теперь, тетя, ночью.
Форова поднялась на локоть и торопливо заглянула в глаза племянницы острым и беспокойным взглядом.
– Что вы, тетя? Я ничего, но… мне нестерпимо… я хочу звуков.
– Открой же рояль и сыграй себе сама.
– Нет, не рояль, а это вот, это, – отвечала Лара, морща лоб и подавая тетке цитру.
Катерина Астафьевна взяла инструмент, и нежные, щиплющие звуки тонких металлических струн запели:
Лариса стала быстро ходить взад и вперед по комнате и часто взглядывала на изображение распинаемого на Голгофе Христа.
Цитра кончила, но чрез минуту крошечный инструмент снова защипал сердце, и ему неожиданно начал вторить дребезжащий, но еще довольно сильный голос майорши.
Лара вздохнула и, оборотясь к образу, тихо стала на колени и заплакала и молилась, молилась словами тетки, и вдруг потеряла их. Это ее удивило и рассердило. Она делала все усилия поймать оборванную мысль, но за стеной ее спальни, в зале неожиданно грянул бальный оркестр.
Лариса вскочила и взялась за лоб… Ничего не было, никакого оркестра: ясно, что это ей только показалось.
Лариса посмотрела на часы, было уже час за полночь. Она взошла в комнату тетки и позвала ее по имени, но Катерина Астафьевна крепко спала.
Лара поняла, что столбняк ее длился довольно долго, прежде чем ее пробудили от него звуки несуществующего оркестра, и удивилась, как она не заметила времени? Она торопливо заперла дверь в залу на ключ, помолилась наскоро пред образом, разделась, поставила свечу на предпостельном столике и села в одной сорочке и кофте на диване, который служил ей кроватью, и снова задумалась.
Так прошел еще час. Висленев все не возвращался еще; а Лариса все сидела в том же положении, с опущенною на грудь головой, с одною рукой, упавшею на кровать, а другою окаменевшею с перстом на устах. Черные волосы ее разбегались тучей по белым плечам, нескромно открытым воротом сорочки, одна нога ее еще оставалась в нескинутой туфле, меж тем как другая, босая и как мрамор белая, опиралась на голову разостланной у дивана тигровой шкуры.
– Господи! – думала она, мысленно проведя пред собой всю свою недолгую прошлую жизнь. – Какой
