– Слушаю-с.

– Давай чистить зубы.

Белица опять взошла на цыпочках в спальню и опять вышла.

– Что это у тебя в той руке? – спросила игуменья.

– Сор какой-то… бумажку у печки какую-то подняла.

– Покажи.

Белица подала окурочек тоненькой папироски, засунутый девушками в печку.

– Откуда это?

– Барышни, верно, курили.

– Не забудь, чтоб рано была у меня Феоктиста.

– Слушаю-с.

Игуменья положила окурочек папиросы в карман своей ряски.

– А Никита был здесь?

– Как же-с.

– Я его и видеть не успела. А ты сказала казначее, чтоб отправила Татьяне на почту, что я приказала?

– Виновата, запомнила-с, завтра скажу. Плохо ей, Татьяне-то бедной. Мужа-то ее теперь в пожарную команду перевели; все одна, недостатки, говорит, страшные терпит.

– Бедная женщина.

– Да-с. На вас, говорит, только и надеется. Грех, говорит, будет барышне: я им всей душой служила, а оне и забыли. Таково-то, говорит, господское сердце.

– Врешь.

– Право, Никитушка сказывал, что очень обижается.

– Врешь, говорю тебе. – К брату давно поехали дать знать, что барышни прибыли?

– Перед вторым звоном Борис поехал.

– Отчего так долго собирался?

– Седло, говорит, никуда не годится, никакой, говорит, сбруи нет. Под бабьим начальством жить – лучше, говорит, камни ворочать. На весь житный двор зевал.

– Его уж давно пора со двора долой. А гусар не был? – совсем понизив голос, спросила игуменья.

– Нет-с, нынче не было его. Я все смотрела, как народ проходил и выходил, а только его не было: врать не хочу.

– То-то. Если ты только врешь на нее…

– Вот убей меня бог на сем месте!

– Ну, уж половину соврала. Я с ней говорила и из глаз ее вижу, что она ничего не знает и в помышлении не имеет.

– Да ведь я и не докладала, что она чем-нибудь тут причинна, а я только…

– Врешь, докладывала.

– Нет, матушка, верно, говорю: не докладывала я ничего о ней, а только докладала точно, что он это, как взойдет в храм божий, так уставит в нее свои бельмы поганые и так и не сводит.

– Глядеть никому нельзя запретить, а если другое что…

– Нет, другого прочего до сих пор точно, что уж не замечала, так не замечала, и греха брать на себя не хочу.

– А что Дорофея?

– Трезвонит-с.

– Г-м! Усмирилась?

– Нет-с. И ни вот капельной капельки.

– Все свое.

– Умру, говорит, а правду буду говорить. Мне, говорит, сработать на себя ничего некогда, пусть казначею за покупками посылают. На то она, говорит, казначея, на то есть лошади, а я не кульер какой- нибудь, чтоб летать. Нравная женщина!

– Я ее успокою.

– Владыке, говорит, буду жаловаться. Хочет в другой монастырь проситься.

– Что-о! в другой монастырь?

– Да-с. Так рассуждала.

– В другой монастырь! А! ну посмотрим, как ее переведут в другой монастырь. Разуй меня и иди спать, – добавила игуменья.

Лиза повернулась на кровати и шепнула:

– Вон оно мещанство-то!

– Да, – также шепотом отвечала Женни, и девушки, завернувшись в одеяло, обнялись друг с другом.

А мать Агния тихо вошла, перекрестила их, поцеловала в головы, потом тихо перешла за перегородку, упала на колени и начала читать положенную монастырским уставом полунощницу.

Глава восьмая

Родные липы

Село Мерево отстоит сорок верст от губернского города и семь от уездного, в котором отец Гловацкой служит смотрителем уездного училища. Село Мерево стоит на самой почтовой дороге. В нем около двухсот крестьянских дворов, каменная церковь и два помещичьи дома. Один из господских домов, построенный на крутом, обрывистом берегу реки, принадлежит вдове камергера Мерева, а другой, утопающий в зелени сада, разросшегося на роскошной почве лугового берега реки Рыбницы, кавалерийскому полковнику и местному уездному предводителю дворянства, Егору Николаевичу Бахареву. Деревня вытянута по обе стороны реки, и как раз против сада Бахаревых, доходящего до самого берега, через реку есть мост.

Был девятый час вечера. Если б я был поэт, да еще хороший поэт, я бы непременно описал вам, каков был в этот вечер воздух и как хорошо было в такое время сидеть на лавочке под высоким частоколом бахаревского сада, глядя на зеркальную поверхность тихой реки и запоздалых овец, с блеянием перебегавших по опустевшему мосту. Кругом тихо-тихо, и все надвигается сгущающийся сумрак, а между тем как-то все видишь: только все предметы принимают какие-то гигантские размеры, какие-то фантастические образы. Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая». В деревнях мало таких индифферентных людей, и то всего чаще это бывают или барышни, или барыни. Деревенский человек, как бы ни мала была степень его созерцательности, как бы ни велики были гнетущие его нужды и заботы, всегда чуток к тому, что происходит в природе. Никогда он утром не примет к сердцу известного вопроса так, как примет его в густые сумерки или в палящий полдень.

Итак, под высоким частоколом бахаревского сада, над самою рекою, была прилажена длинная дощатая скамейка, на которой теперь сидит целое общество. Егор Николаевич Бахарев, высокий, плотный мужчина с огромнейшими седыми усищами, толстым славянским носом, детски веселыми и детски простодушными голубыми глазами. На левой щеке у него широкий белый шрам от сабельного удара. Одет он в голубую гусарскую венгерку с довольно полинялыми шнурами и в форменной военной фуражке. Он курит огромную немецкую трубку, выпуская из-под своих седых прокопченных усищ целые облака дыма, который по тихому ветерку прямо ползет на лицо сидящих возле Бахарева дам и от которого дамы, ничего не говоря, бесцеремонно отмахиваются платками. В коленях у него сидит старая легавая сука, Сумбека, стоившая будто бы когда-то тысячу рублей, которую Егору Николаевичу несколько раз за нее даже и давали, но ни разу не дали. – Бахарев сидит вторым от края; справа от него помещаются четыре женщины и в конце их одна

Вы читаете Некуда
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×