ним и о нем, доколе он таков, каков он есть… У кого только нет VI тома? (кроме меня). Что мне судить о чьей-либо прикосновенности или неприкосновенности, когда я знаю людей, покупавших VI том у букинистов, и последнее доказательство этому я имел еще вчера. Я несомненно знаю, что VI том брали, дарили, продавали и продают и что это делал не я и не с моего согласия. Вот непререкаемый и доказанный факт, который меня обижает и против которого я давно бы должен был что-нибудь делать, но я терпел и думал, что они по крайней мере помнят счет и не расстроят комплекта; но они так увлеклись, что и перед этим не остановились, – вероятно надеясь, что «относительно обязанностей типографии
Может быть, Вы могли бы снести все это в полном спокойствии и в этом случае превзошли бы меня в благородстве и кротости, но я уж терпел, терпел нахальства этого типографского «хама», да, наконец, и не выдержал – написал Коломнину, чтобы он напомнил ему о необходимости собрать комплект. Чем же можно заставить такую личность опомниться? Я думаю, одним указанием на опасность, которой он сам подвергается.
Более я ничего не сделал, и никакого моего «поведения» нет, и я воздержусь от ответа на все, чту в Вашем письме есть резкого, дерзкого и несправедливого. Мое «поведение» я стараюсь уберегать от всякой обиды людям, и в отношении к Вам оно, во всяком случае, совершенно чисто и безупречно. Вы во мне сомневаетесь, а я в Вас нет, и в Петре Петровиче – нет; а в том, кто сделал себя явно сомнительным, – я сомневаюсь.
Ваш слуга
А. С. Суворину
14 декабря 1890 (
Петербург.
От всего сердца благодарю Вас за критику. Я люблю Ваши мнения. В отзыве Вашем есть нечто сродное с отзывом Толстого. Только тот снисходительнее. Сказки скучно писать современным языком. Я начал шутя обезьянить язык XVII века и потом, как Толстой говорит, «опьянил себя удачею» и выдержал всю сказку в цельном тоне. Почему Вы не знаете «измигул» и «сутемень» – это меня удивляет! А Горбунов, Пыляев и Максимов небось знают… Вы это прикидываетесь незнайкою. А сказка – просто «штучка», которая художественна, смешна, но без замысла и вызывает улыбку и маленькое раздумье. А опытный писатель, как Вы и Толстой, вероятно почувствовали: «Тут поработано!» Мне просто хотелось дать хорошенькую штучку. Государство меня совсем не занимает.
Преданный Вам
Письма 1891 года
Л. Н. Толстому
4 января 1891 г., Петербург.
Досточтимый Лев Николаевич!
Получил я Ваши ободряющие строчки по поводу посланного Вам рождественского № «П<етер>б<ург>ской газеты». Не ждал от Вас
Под Нов<ый> год повреждал свое здоровье у Суворина шампанским вином и слышал от Алексея С<ергееви>ча о присланном ему от Ч<ерт>кова рассказе, сост<авленном> Вами по Мопассану. Ч – в пишет, чтобы «не изменять ни одного слова», а С<увори>н видит крайнюю необходимость изменить одно слово – именно слово «девка», имеющее у нас очень резкое значение. Я думаю, что эту уступку надо сделать, и советовал С<увори>ну писать об этом прямо Вам, так как этак дело будет короче и есть возможность скорее сговориться. Положение Ваше в людях такое, как надо быть. «Ускоки» набегают и шпыняют воздух в Вашем направлении. Зато Вы помогаете и «карьерам». Так, например, гнилозубый Аполлон, как 1 № цензуры иностранной, дал «брату Якову» поручение составить доклад о Ваших сочинениях на англ<ийском> языке. «Бр<ат> Яков» трудился и гнусил: «Каково это мне: я должен его запрещать». И, разумеется, запретил. Тогда «Аполлон» сказал ему, что это ему «в воспитание», и затем, чтобы утешить его, – привел к нему Лампадоносца и Терция… И возвеселися Иаков, и теперь уже не смущается, и «стих» против Вас сочинил, и Никанора стихом же оплакал… И говорят, будто ему теперь «другой ход дадут». Страхов стал лепетать какой-то вздор. Влдм. Соловьев держит себя молодцом, и с ним приятно спорить и соглашаться. Меня все занимало, как теперь у нас, о чем ни заговори – обо всем хотят судить «с разных точек зрения», – и потому все выходит поганое чисто и чистое погано. А Вл. Сол<овьев> подметил у всех «три измерения»: нигилистическое, православное и практическое. Александр Энгельгардт по одному из этих измерений оставил деревню, и живет здесь, и сидит у Головина (Орловского) и у Лампадоносца, и поступает на службу инспектором сельск<ого> хозяйства с большим жалованьем; а ходатай за него Лампадонос, у которого жена доводится Энг<ельгар>дту племянницей. И Менделеев «тамо же приложися», – и примеры эти не останутся беспоследственны… Вспоминаешь Салтыкова: «Все там будем!!.» Видеть Вас очень жажду и не откажу себе в этом: приеду один и с работою на 3–4 дня (если не стесню собой). Мне теперь хочется побыть с Вами вдвоем, а не в компании.
Любящий Вас
Чистокровный нигилист А. Михайлов (Шеллер) ругает в «Живоп<исном> обозрении» Н. Н. Ге и напечатал картину, как «от<ец> Иоанн» исцеляет больную… А заметьте, что этот их «отец Иоанн» называется «Иван Ильич».
Усердно прошу сказать мой поклон графине Софье Андреевне, Татьяне Львовне и Марье Львовне. Я часто вспоминаю, как мне у Вас было хорошо.
Повесть моя еще у меня, и я не спешу, – боюсь. Не переменить ли заглавия? Не назвать ли ее: «Увертюра»? К чему? К опере «Пуганая ворона», что ли?
Л. Н. Толстому
6 января 1891 г., Петербург.
Цензура не пропускает рассказа «Дурачок», которого корректуру я послал Вам вчера. Пожалуйста, не посылайте этого оттиска Черткову, а оставьте его у себя.
Хотел бы знать о нем Ваше мнение.
Цензор (Пеликан) сказал Тюфяевой, изд<ательнице> «Игрушечки», будто им не велено пропускать
Л. Н. Толстому
8 января 1891 г., Петербург.
Не надокучил ли я Вам, Лев Николаевич, своими письмами? Все равно – простите. Чувствую тягость от досаждений, мешающих делать то, что почитаю за полезное, и томлюсь желанием повидаться с Вами, а этого сделать немедленно нельзя. От досаждений болею, а от болезни делаюсь излишне впечатлительным. Рассказ Ч<ерт>кову пошлите. Я согласился на дурацкие помарки цензора, и рассказ выйдет