чему завидовать, ежели с юных лет я только и ревновал о словесной науке, отдавая ей все силы и совершенно презрев прочие удовольствия? Да и ныне, осмелюсь полагать, вряд ли найдется кто другой, кто бы вот так, как я, день и ночь проводил бы в ученых трудах, пренебрегая даже и ущербом собственному своему здоровью. Однако же красноречия моего они боятся напрасно, ибо ежели я в нем сколько-нибудь и преуспел, то превосходства мне это не дает, но лишь надежду. Тем не менее нет сомнений, что если Стаций Цецилий в стихах своих впрямь говорит правду, будто кто речист, тот и душою чист, то я, конечно, на таковом основании готов повсюду объявить, что никому на свете речистостью не уступлю! Воистину, найдется ли тогда кто-нибудь речистее меня, ни разу не помыслившего ничего такого, о чем нельзя было бы сказать открытой речью? Да, я утверждаю, что горазд говорить, ибо нет за мною такого слова или дела, о котором я не мог бы говорить при всех. А коли так, вот я и поговорю теперь о своих стихах, сочинение коих вменяется мне тут чуть ли не в постыдную провинность. Ты уже и сам заметил, как меня сразу и смешило и раздражало, когда стихи эти оглашались тут этими невеждами с безграмотным неблагозвучием.

6. Так вот, из этих моих безделиц они для начала выбрали маленькое стихотворное послание к некоему Кальпурниану о зубном порошке. Тот решил использовать эту записку против меня, но слишком увлекся, желая мне напакостить, и недоглядел, что ежели эти стишки свидетельствуют о моем злодействе, то и он мне сообщник. Итак, из стихов очевидно, что он просил у меня какого-нибудь средства для чистки зубов, — слушай:

Кальпурниану привет резвыми виршами! Шлю по просьбе твоей для очищения рта Дар Аравийской земли, тонко промолотый: Нежит, белит добела, знатно лощит, мягчит, Десен распухлость больных бережно пользует, Начисто крошки метет трапезы давешней, Да не приметит никто пятнышка малого, Если нежданно уста смехом оскалятся.

А теперь я спрашиваю, есть ли в этих стихах какая-нибудь названная или подразумеваемая непристойность, поминается ли тут хоть какое-нибудь зазорное для философа слово или дело? Попрекнуть меня можно, пожалуй, лишь тем, что я послал Кальпурниану молотые в порошок аравийские плоды, а ему куда как больше пристало бы, по свинскому обычаю иберов, о коем гласит Катулл, собственною своею мочой пасть полоскать и зубы драить дочиста!

7. Я видел далее, как кое-кто просто давился смехом, когда представитель обвинения сурово уличал эту самую заботу о чистоте рта и вопиял о зубном порошке с таким негодованием, с каким даже об отраве никому не возгласить. Но что же делать? Философу никак нельзя презреть обвинение, будто он избегает всякой неопрятности и не терпит, чтобы неприкрытые части его тела были грязными и вонючими, а уж особенно рот, который в жизни нашей чаще всего при деле и на виду: кого-то целует, с кем-то разговаривает, порой рассуждает перед слушателями, порой молится в храме, — воистину, всякому людскому делу предшествует слово, о коем сказано великим поэтом, что выходит оно «из-за ограды зубов». Или возьми, к примеру, какого-нибудь знатного витию — он тоже изъяснит тебе на собственный лад, что ежели кто хоть как-то заботится о своей речи, то должен изо всех частей тела более всего ухаживать за устами, каковые суть преддверие духа и врата словес и вече помыслов. Ну, а я мнение свое выскажу прямо и просто: для человека приличного и благородного непристойнее всего именно немытый рот помещается он высоко, виден далеко и употребляется в разговоре часто. Вот у зверей и скотов пасть помещается низко и обращена вниз, поближе к следу и корму, потому-то у животных пасть почти никогда не видна, разве только у дохлых или у готовых от ярости кусаться. Не то у человека: когда он молчит и уж тем паче когда говорит, прежде прочего примечаешь как раз уста.

8. Поэтому я желал бы, чтобы нравоблюститель мой Эмилиан ответил, есть ли у него привычка хоть изредка мыть ноги, а буде он таковой привычки отрицать не станет, то чтобы доказал, насколько мытье ног важнее чистки зубов. Впрочем, совершенно ясно, что ежели кто-то — как ты, Эмилиан, разевает пасть редко и только ради брани и клеветы, то такому и я советую не трудиться чистить рот и не отбеливать заморскими порошками зубы, которые разумнее драить угольною сажею, а полоскать не обязательно даже и простою водой, — пусть его зловредный язык, орудие ругани и лжи, вечно купается в собственной смрадной вони! Право же, что толку иметь чистый и свежий язык, а гласить лишь пакости да гадости? что толку на змеиный лад извергать черную отраву белоснежными зубками? Вот если кто-нибудь вознамерится произнести речь небесполезную и небесприятную, тому само собою следует прежде ополоснуть рот, как ополаскивают кубок ради доброго вина. Но зачем говорить о людях? Грозное чудище, нильский крокодил — даже он, насколько мне известно, беззлобно разевает пасть, когда надобно ему почистить челюсти, потому что зев у него громадный, но без языка и почти всегда погруженный в воду, а от того меж зубами во множестве застревают пиявицы: тогда он вылезает на берег, разевает пасть — и тут некая дружелюбная ему речная птичка засовывает туда клюв и выклевывает сор без малейшей для себя опасности.

9. Но довольно о сем предмете — перехожу к другим моим стишкам, которые они тут называют любовными, хотя прочитали их так грубо и безграмотно, что слушать их было скорее ненавистно. Да и какое отношение к злонамеренному чародейству имеют эти строки, в коих воспел я малолетних сыновей друга моего Скрибония Лета? Или я чародей уже потому, что поэт? Слыхано ли когда-нибудь столь правдоподобное подозрение, столь многоумный домысел, столь надежное доказательство? «Стихи сии сочинил Апулей». Что ж, если стихи плохие, то это вина не философа, а поэта, если же стихи хороши, то в чем вообще здесь вина? «А в том, что стихи он сочинил игривые и любовные». Стало быть, в этом-то и заключается мое преступление, а вы просто перепутали обвинения, волоча меня к ответу за чародейство? Да ведь подобные стихи сочиняли и другие поэты, о которых вы и понятия не имеете: был у греков один такой сочинитель с Теоса, и другой — из Лакедемона, и еще один, с Кеоса, и еще множество было таких; даже одна женщина с Лесбоса сочиняла, хоть и шаловливо, но столь сладостно, что прелестью песен возмещается нам чуждость ее наречия. И у нас так сочиняли Эдитуй и Порций и Катул и несчетное множество других стихотворцев. «Но они не были философы». Но не станешь же ты отрицать, что весьма почтенным гражданином и сущим философом был Солон, — а ему тем не менее принадлежит вот такой весьма игривый стих:

Лакомых уст и чресл сласть вожделея вкусить.

Найдется ли во всех моих виршах хоть что-нибудь, сравнимое озорною своею игривостью с этою единой строкой? Я уж помолчу о стихах киника Диогена и того Зенона, который основал стоическую школу, — а писано их много и в подобном же роде. Лучше я прочитаю собственные свои стихи: пусть все знают, что я отнюдь их не стыжусь:

Критий мне мил, и тебе, любезный Харин, половину Я от любови моей в вечную власть уделил. Истинно огнь и огнь меня жгут, однако не бойся: Пламени жар двойной я терпеливо снесу, Лишь бы быть мне для вас, как вы для меня, драгоценну Вы же, как пара очей, дороги будете мне!

А вот еще и другие стихи, которые оглашались под конец обвинения в качестве примера полнейшего моего бесстыдства:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×