рукой графу де Люссак, и они вместе обогнали гренадеров, которые, пропустив Мармона, снова смыкали ряды. Что они говорят о короле? И вдруг оба поняли. Выбравшись на набережную, они увидели проезжавшую мимо карету-карету, запряженную шестеркой: и все узнавали ее с первого взгляда, равно как и примелькавшийся силуэт главного форейтора, скакавшего впереди... На глазах войск, двигавшихся походным маршем, среди полного смятения придворных карета на рысях катила от Тюильри. и в окошко ее можно было разглядеть крупную голову и седые волосы его величества. Людовик XVIII крикнул что-то форейтору, карета, не замедляя хода, развернулась в самой гуще роты герцога Рагузского, которая не без труда пыталась посторониться, и устремилась на мост вслед за Мармоном. По обыкновению ни на кого не обращая внимания, пусть, мол, сами сторонятся!
Что же сейчас делать? Продолжать маневр, прекратить его?
Ведь был дан приказ идти на Сен-Дени... Покидал ли король свою столицу? Уже темнело. Карета достигла Вдовьей аллеи. Гвардейцы конвоя, успевшие сгрудиться в аллее, взяли на караул.
Маршал приблизился, салютуя королю. И издали было видно, как король что-то крикнул ему в окно кареты. Тотчас же полковник Фавье поскакал обратно к мосту.
Он привез отмену приказа:
- В Сен-Дени не идти. Король возвращается в Лувр, а мы-в казармы.
- А как же смотр?
- Какой еще смотр, кто вам о смотре говорил?
Это уж было чересчур. Сезар попросил у тестя увольнения: не
может же Зефирина все время сидеть одна с бедняжкой Жоржи
ной, тем паче что та не перестает рыдать.
- Что ж, - ответил Шарль де Дама, - отправляйтесь к вашей супруге, полковник! Поцелуй ее от меня... и Жоржину тоже.
И все-таки граф де Дама-прекрасный наездник, какая посадка! И подумать только, что он на три или даже четыре года старше Людовика XVIII... До чего же любит его величество пронестись в карете на рысях: видно, быстрой ездой хочет возместить свои немощи! Сезару говорили, что отец Элизе внушил королю, будто быстрая езда в карете оживляет организм.
III
ПАЛЕ-РОЙЯЛЬ ПРИ ВЕЧЕРНЕМ ОСВЕЩЕНИИ
Этим вечером Теодор ничему больше не верит.
В окна Тюильри он видит, как хлопочут, суетятся слуги, готовясь к празднеству. Сегодня во дворце прием-на вечер зван посланник его католического величества его святейшество де Пералада, - карета испанского посла уже стоит во дворе, по королевским апартаментам разгуливают прелестные дамы, офицеры и вельможи; все смеются, перебрасываются словами, громко разговаривают. В полосах света, падающего из окон, движутся всадники, чуть не задевая друг друга. Уже спустилась ночь, и разномастный люд воровски жмется к дворцу поглазеть на празднество, насколько позволяют огромные оконные проемы.
Дворец охраняется Национальной гвардией: королевские гвардейцы, прикомандированные к Павильону Флоры, оставили своих коней у ворот Лувра. Дождь все льет и льет, но зеваки, не замечая его, окружают дворец, словно слетаются на падаль мухи.
К семи часам, когда кому-то пришла в голову счастливая мысль отослать кареты, волнение толпы немного улеглось. Все равно до девяти часов ничего нового не произойдет; на страже остается небольшой отряд мушкетеров и конвоя, и все прочие могут при желании пойти закусить в соседние ресторации. 'Только смотрите ни в коем случае не удаляйтесь от дворца-ведь мы тоже выступаем нынче вечером'.
Тем самым вечером, когда Теодор уже ни во что больше не верит. Приглашение испанского посольства на ужин во дворец наделало много шуму. Видно, празднество затеяли именно с целью сказать народу: вы же сами теперь видите-все идет своим обычным порядком, разве может такое зрелище предшествовать бегству? Но где же король? Где принцы? Прибыли министры, правда, они не принимают участия в банкете, а спешно подымаются по лестнице: это Жокур, Бурьен, аббат де Монтескью.
Хотя еще совсем недавно баулы и саквояжи выносили из дворца и грузили в экипажи, все по-прежнему утверждают, что король до сих пор не принял окончательного решения. Вообще много чего говорят. Болтают все кому не лень. Царит лихорадочная атмосфера, и голоса звучат слишком громко, как бы желая заглушить фальшь интонации. Теперь, к вечеру, утренняя статья Бенжамена Констана уже успела безнадежно устареть, и при упоминании о ней люди досадливо пожимают плечами.
Где сейчас решается судьба страны? Там, на дорогах, где солдаты срывают белые кокарды и переходят на сторону корсиканца? Говорят, что гарнизон Вильжюива с криками: 'Да здравствует император!' - прогнал своих офицеров. И будто чей-то авангард уже на Шарантонском мосту, который удерживают студенты Школы правоведения. Или, может быть, судьбы франции решаются в Вене, где Талейран ведет большую игру с европейскими посланниками? Уже давно в кулуарах дворца открыто говорят, что нельзя рассчитывать ни на французский народ, ни на армию, которая охвачена бунтами; единственное спасение-это иностранная интервенция. Чего в самом деле ждут, почему не зовут на подмогу пруссаков и русских? Вот увидите, как полетит вверх тормашками Людоед, когда к Парижу подойдут три-четыре австрийские дивизии!
Теодор не верит более ничему и никому.
Он явился сюда как солдат, принесший присягу защищать королевский дом, не потому, чтобы королевский дом был ему так уж дорог, но потому, что он повинуется чувству долга, элементарному представлению о долге. А кроме того. Наполеон, Наполеон-это синоним поражения, это тот, кто завел французскую армию в русские снега, это тот, кто затеял коварную и грязную войну в Испании. Это Наполеон требовал, чтобы художник Гро убирал со своих картин фигуры тех генералов, успехам и популярности которых он завидовал, а в центре помещал его самого. Теодор относился к Гро с великим уважением, возможно, любил его больше всех современных французских художников. И подумать только, что какой- нибудь барон Денон мог приказывать от имени императора художнику такого таланта, такого размаха, создателю крупных композиций... А какие у Гро эскизы к 'Чумным в Яффе'! Но разве этого могло быть достаточно для прославления человека, который в момент коронации велел возить по всему Парижу на колеснице свою статую огромных размеров, изображавшую императора обнаженным и увенчанным лаврами.
Ибо императору требовалась не только военная слава, но и слава, даруемая совершенством мышц, красотою телосложения, - это ему-то, низкорослому желтолицему человечку, разжиревшему, обрюзгшему за годы власти, отрастившему изрядное брюшко... И повсюду его инициалы, огромное 'Н', точно он желал припечатать своим именем и статуи, и людей, и саму Историю. Человек, имя которого означало войну. Рассказывают, что Дюрок, один из наиболее преданных ему командиров, в утро своей смерти произнес пророчески безнадежные слова: 'Он убьет всех нас... ни один из нас не вернется...' А Жюно, произведенный Наполеоном в маршалы и сошедший впоследствии с ума, - разве не написал он в 1813 году, в минуту просветления: 'Я, я боготворил Вас, как дикарь обожествляет солнце, но я не желаю больше! Не желаю этой вечной войны, которую надо вести ради Вас, не хочу!' Это рассказал Теодору его друг д'0биньи со слов юного Реньо де Сен-Жан-д'Анжели. В особняке на улице Прованс, где проживала мать Реньо, на сей счет были весьма и весьма осведомлены: маркиз де Белленкур, бывший тогда любовником госпожи Жюно, рассказывал об этом с почти непристойной откровенностью, видимо желая отличиться перед хозяйкой дома.
Да, но сейчас, в эти дни, тот самый Бонапарт, запечатленный кистью Гро, Жерара, Давида... сейчас он был тем человеком, который по дорогам Франции с горсткой людей рвался к Парижу, встречаемый неожиданно для всех ликованием народа. Так и вижу эти привалы в горных тавернах, деревушки, города, куда он входит вечером при свете факелов. Сейчас ему пятьдесят или около того, и, как обычно, на нем серый расстегнутый сюртук, сапоги, белые лосины... А люди, забыв все, помнят лишь знамена, императорских орлов, солнце Аустерлица. и они радостно встречают этого человека, который идет почти один, ибо видят в нем как бы живое отрицание всего, что обрушилось на них в 1814 году вместе со знатью, вернувшейся из изгнания, с владельцами замков, которые вновь вынырнули из мрака и предаются охотничьим забавам, - чудовищный паразитизм в пудреных буклях, дурацкий реванш и целые потоки унижения. Они забыли процветавшее при императоре разнузданное лихоимство, раздаваемые щедрой рукой дары, привилегии, пенсии. И Теодор широко открывает 1лаза свои и видит происки и ложь, обманутые иллюзии, слышит мерный топот вновь собираемой армии и стук молотка, забивающего крышки все новых и новых [робов, жадно ждущих, зияющих. Но предпочесть Наполеону Людовика XVIII!