Васька с торжеством что-то показал в темноте.
— Что? — спросил Куприян, постукивая зубами.
— Водка, — коротко пояснил Васька, — она самая. Мы, брат, об этом положении отлично известны… Случалось… Хлебни, — глотку обожгешь и чудесно! Во!..
Послышалось бульканье. Куприян сплюнул.
— Ирод!
Васька засмеялся.
— Важно! Так по суставам и прошло. Друг сердечный, хлебни малость! Уважь! — лез он в темноте на Куприяна.
— Отчего не уважить! — усмехнулся Куприян. Он с жадностью пил водку, чувствуя, что дрожь утихает с каждым глотком.
— Важно, — приговаривал Васька, — добре… эх! Ты, брат, этак всю водку выхлещешь! Ну-у… что… Васька беспокойно зашевелился.
— На.
Васька ловко перехватил посудину и опять забулькал водкой.
Куприяну стало лучше; дрожь почти улеглась, и в груди точно поместилось что-то теплое. Куприян стал осматриваться; глаза его привыкли к темноте, и в клуне ему уже не казалось так темно. В широкие щели проходил бледный белесый свет и видны были очертания каких-то поломанных колес, бочек и жердей. Смутно обрисовывался силуэт Васьки, по горло зарывшегося в сено.
Дождь шумел все так же однообразно. По временам налетал ветер, и что-то, не то березка, не то стропило, жалобно скрипело.
Куприян опять вспомнил Матрену и вздохнул.
— Чего ты? — спросил Васька, которого разобрало от выпитой водки, и ему хотелось поговорить.
— Скверность, брат…
— Чего? — глупо переспросил Васька.
— Скверно, говорю! — повторил Куприян.
Васька равнодушно сплюнул.
— А по мне, наплевать! Ну… Он помолчал.
— Словят ежели… эка, подумаешь, невидаль — острог-то. Прежде оно точно, а теперя…
Васька махнул рукой и повернулся к Куприяну.
— Я, брат, — жидким, бесшабашным голосом заговорил он, — восемь фабрик спиной вытер, так меня острогом не удивишь! Однова работали мы на цинковом заводе… Эх, Купря! Видал пекло? Так оно само и есть! Ни тебе дыхнуть, ни тебе смотреть! И глаза и нутро ест… Суставы ломит… Ложись прямо и помирай! Ну, на ткацкой, папиросной опять же, там точно легче… а все-таки супротив фабрики, я тебя скажу, ни одному острогу не выстоять.
— Не в остроге дело, дурья голова! — угрюмо сказал Куприян.
— А в чем?
— А так…
— Ну?
Куприян помолчал, потому что не мог точно оформить свое душевное состояние.
— Я, собственно… Ты, брат, без году неделя так-то, а я сызмальства мыкаюсь. Ну… двенадцати годов с батькой первую лошадь свели… — Ишь ты… ловко… — похвалил Васька.
— У нас все так… Еще дед промышлял. Потому нет никакой возможности: земли мало, да и ту хоть брось! На фабрику которые идут… Неохота! А тут голодное брюхо подводит. Ну, с деда и начали…
— Это бывает, — равнодушно отозвался Васька.
Батьку убили на этом деле… Брата тоже убили, а меня не тронули — мал очень был. Одначе выпороли здорово!
— Так…
— Ну, после и их немало в Сибирь ушло…
— Бывает, дело такое, — опять отозвался Васька. Куприян задумчиво посмотрел в щели на небо.
— Оно конечно, все одно… — заговорил он опять, — везде плохо… а только не по мне это… живешь, как волк, без дому… Свисти за ветром, и все тут… Хуже собаки! Иной раз тянет на пашню по весне… так бы и взрыл всю землю и чтоб зеленя, зеленя пошли вокруг… Тошно мне! На мужиков завидно!
Васька поднял голову и вяло, но убежденно сказал:
— Вре… зря болтаешь; а дали бы соху, опять каменья да глину драть-так первый сбежал бы…
— Не! — кротко ответил Куприян. Оба замолчали, и опять стало слышно, как шумит дождь и скрипит березка.
— Что ж, — вдруг с неожиданной грустью, не вязавшейся с его ухарским голосом, проговорил Васька, — может, и так… Ты думаешь, вот он, Васька… ни Богу свечка, ни черту кочерга!. А ведь я, брат… сказать… вовсе не то думал… У меня когда-то тоже дума была… Помню, вышел весною под вечер, журавле вверху кричат, землей пахнет густо так… да… Пел я тогда очень хорошо; теперь голос пропил, а тогда здорово пел. Учитель наш, Иван Семенович, говорил, что кабы меня учить… о-го-го! А то хотелось мне описать все, как люди живут. Стою вечером, слушаю, как журавли кричат, и, черт его знает отчего, плакать вот так и хочется… Рассказал бы кому, никто не понимает, батька ругается, ну… ходу никуда нет. Ушел на фабрику, и такая меня злость взяла! Пить начал здорово… Ну а там и пришло… Все одно!
— Так, — грустно сказал Куприян. «Скрыты», — жалобно скрипнула березка. Долго было тихо и глухо.
— Егор пришел? — спросил вдруг Куприян…
Васька сразу поднялся и сел.
— Пришел, — сказал он. Ты видел?
— Собственными глазами удостоился. Здоровый, черт, и с медалями. Усы как у солдата следовает быть…
— Давно пришел? — сквозь зубы спросил Куприян.
Ему стало особенно неприятно, когда он узнал, что Егор имеет и медали. Но он не знал, что это ревность, и даже сам удивился своему чувству. Вчера, кажись… Ну и что?
— Да что… Рассказывали: приехал, да на станции и встреть писаря. Ну, выпили первым делом, а выпивши писарь ему все и выложил… ребеночек, мол, и все прочее. Ну, тот попервоначалу, говорят, как бы в бесчувствие впал, а потом и загулял. Пришел в село не то пьяный, не то ошалелый и сейчас это бабу бить. Боялись, чтобы не убил…
— Мне Мозявый сказывал, — хрипло проговорил Куприян. — Я его в лесу сейчас встретил.
— Мозявый?..
— А скверное ее дело, выходит!
— Это точно! Я Егора знаю… бешеный человек. Убить, может, не убьет, а что много муки баба примет, так это верно… Да что… знала, на что шла!
— Не говори. Чего так?
— Ты говоришь: «сама шла»! Я, брат, коней красть тоже, чай, сам шел, никто в шею не толкал, а все-тки… Жаль бабу.
Васька усмехнулся.
— Нашел чего жалеть! Ну, изуродует он ее малость, да и то нет, потому самому баба нужна, а опосля она ему еще шестерых ребят принесет! Дело обнаковенное…
— Хилая она… не сдержит бою.
Васька махнул рукой и вытащил из сена бутылку.
— А не сдержит помрет. Это уж беспрсменно, — философски заключил он и забулькал водкой. Но Куприян продолжал:
— Жаль бабу и мальчонка жаль. Несмыслящий ведь еще.
Васька на секунду задумался.
— Это ты верно, — тряхнул он головой, — его житье плохо: в гроб вгонит. Бабу изуродует, нет ли, а парнишке — каюк! Фью!.. Он ему как бельмо на глазу, да и бабе срам один… Да туда и дорога.
— А за что? — глухо спросил Куприян, глядя сквозь щель на качавшуюся от ветра тень березки.