нее эти крики нормальны, они — атрибут ее собственного детства. Она воркует и сюсюкает над младшеньким, не замечая дочери и мужа, который время от времени поглядывает на супругу со смешанными чувствами. Лицо его выражает вину, которой он не ощущает, дискомфорт от сознаваемой им нелепости происходящего, удивление, что подобное не только допускается, но и поощряется. И все время присутствуют на лице отца недоверие, удивление, что все это вообще возможно. Он внезапно разжимает колени, притворившись, что выпускает девочку, та, едва не упав, хватается за его ногу, но убежать не успевает, капкан снова захлопнулся. Пытка возобновляется.
— Ну, ну, Эмили, — бормочет мужчина, обдавая ее запахом табака и пота. — Ага, попалась… Не уйдешь, не убежишь… — И пальцы, каждый из которых толще ее ребер, опять впиваются в бока девочки, вызывая новые вопли и визги.
Сцена угасла, как гаснет искра, как мгновенно исчезает кошмарный сон, и сменилась следующей. Тот же мужчина сидит в той же комнате в другом кресле, возле кровати. На нем толстый бурый шерстяной халат, подходящая домашняя одежда для солдата. Он курит и наблюдает за женой. Крупная женщина, пышущая здоровьем, быстро раздевается рядом с кроватью, перед камином, в котором по случаю лета вместо горящего угля пребывает ваза с цветами. Вяло свисают белые занавеси, частично оттянутые, открывающие оконное стекло. За окном тьма. В стекле отражаются мужчина, комната, движения женщины. На мужа она не обращает внимания. Она монотонно реконструирует свой день. Для себя, не для него.
— В четыре я уже едва держалась на ногах. Служанка взяла полдня, малыш не спал все утро, Эмили сегодня то и дело требовала внимания…
Снимать с себя ей уже нечего, но поток жалоб не иссяк. Женщина повернулась и потянулась за пижамой, крепкая белотелая, с маленькими молочными железами, крохотными девственными сосками в нежно-розовых кружках. Густые волосы упали на спину, и она подняла обе руки, сладострастно принялась скрести голову. Затем погрузила пальцы в пучок торчавших из подмышки волос, почесала одну подмышку, затем вторую. На лице ее отразилось блаженство, которому она сама бы ужаснулась, доведись ей в этот момент глянуть на себя в зеркало. Обе руки поползли ниже, расчесывая бока и спину. На коже проступили красные полосы. Ниже живота и поясницы ее руки не спустились. Начесавшись досыта, она задрожала от удовольствия, сделав вид, что замерзла. Муж сидел спокойно, глядел на нее и как-то странно улыбался, попыхивая сигаретой.
Окончив сеанс чесания, жена облачилась в хлопчатобумажную пижаму, спрыснутую розовой крапинкой, уже предвкушая здоровый сон. В постель она бухнулась, забыв обо всем на свете, отвернулась от мужа, зевнула. Потом вспомнила о чем-то важном, всем телом повернулась к мужу и пробормотала:
— Спокойной ночи, дорогой.
Все, спать. Мужчина все так же продолжал сосать сигарету. Улыбка не исчезла с его лица, осталась и недоверчивая неуверенность. Появилась строгость, проклюнулись на его лице признаки моральной опустошенности, безжизненности, осуждение себя самого и всего на свете.
Он погасил сигарету, тихо, словно боясь разбудить жену, поднялся. Вышел в соседнюю детскую с красными бархатными шторами, в остальном совершенно белую. Две детские кроватки, побольше и поменьше. Он осторожно продвигался между множеством мелочей детской комнаты, миновал маленькую кроватку, остановился возле большой. Девочка спала. Щеки ее покраснели, по лбу стекал пот. Спала она неглубоким сном, ворочалась, сбила одеяло, вертелась и вот, наконец, задержалась в своем движении, улегшись на живот с задранной выше пояса рубашкой, выставив ноги и голую попку. Мужчина наклонился и смотрел, смотрел… В спальне шумно заворочалась жена, что-то неразборчиво забубнила. Он выпрямился, с видом виноватым, но вызывающим и, прежде всего, сердитым. На кого? На что? На все. Снова тишина. Где-то в доме забренчали часы: всего одиннадцать. Девочка снова заворочалась, перевернулась на спину, подставив взору родителя голый живот и выпуклость лобка. На лицо мужчины вползло какое-то новое выражение, он нагнулся и осторожно прикрыл дочку, подоткнул одеяло. Она сразу же застонала, завертелась, пытаясь раскрыться. В комнате невыносимая жара, но окно открыть нельзя, не разрешено. Он отвернулся и вышел из детской, не глядя более ни на маленькую кроватку, в которой тихо спал с открытым ртом мальчик, ни на кроватку побольше, в которой металась девочка, пытаясь освободиться, вырваться.
В комнате с окнами, открывающими положенный по статусу вид на сад, совсем не такой, как все остальные комнаты дома, с налетом какой-то чужестранной экзотичности, в маленькой кровати лежит маленькая девочка, немножко постарше. Она сейчас болеет, капризничает. Бледная, похудевшая, вспотевшая. Вокруг книжки, игрушки, альбомы. Девочка ерзает, мечется, все у нее зудит, все чешется. Она бормочет что-то себе под нос, на всех кричит, командует, жалуется. Маленький вулкан страстей, желаний, скорби. Входит крупная женщина, несет стакан с какой-то жидкостью, все внимание сосредоточено на стакане. При виде ее девочка обрадованно подскакивает: хоть что-то новое, хоть какое-то развлечение. Но матери некогда, она ставит стакан на тумбочку возле кровати и отворачивается, думая о чем-то другом.
— Посиди со мной, — канючит девочка.
— Не могу, надо к малышу.
— Почему ты его все время зовешь малышом? Какой он малыш? Он уже большой.
— Ну, не знаю, привыкла.
— Ну, пожалуйста, останься.
— Ладно, на минутку.
Женщина с озабоченным видом присаживается на край кроватки. Много забот у матери семейства, хозяйки дома….
— Выпей лимонад.
— Не хочется, ма… Обними меня.
— Ох, Эмили…
Женщина смеется, нагибается к дочке. Малышка повисает у нее на шее, но не чувствует взаимности.
— Обними, обними… — бормочет она, как будто сама себе. Женщине неловко, она высвобождается.
— Ну, хватит, хватит.
Однако мать все же не встает: верная долгу, сидит, примостившись на краешке, повиснув над полом мощными бедрами. Повинуясь долгу. Какому? Ну как же: больной ребенок нуждается в матери. Что-то в этом духе. Однако нет контакта между маленьким потным тельцем, жаждущим защиты, стремящимся прижаться к большому, теплому телу, которое не будет мучить, сдавливать коленями, больно сжимать ребра, и большим, прохладным, ровно дышащим телом уверенной в себе, исполненной чувства долга матери. Не дает им общение радости.
Маленькая девочка хватает стакан, залпом опустошает его. Мать встает.
— Сейчас принесу еще.
— Ой, лучше посиди со мной.
— Не могу, Эмили. Не капризничай.
— Папа дома?
— Он занят.
— Пусть он мне почитает.
— Эмили, ты же сама умеешь читать. Ты ведь уже большая девочка.
Женщина забирает стакан и удаляется. Девочка вытаскивает из-под подушки недоеденное печенье, тянется за книжкой; читает и жует, все время ерзая. Руки ее начинают блуждать по телу, касаются волос, щек, плеч, спускаются ниже, подходят к промежности — и отдергиваются, как будто натолкнувшись на колючую проволоку. Малышка гладит бедра, сжимает и разжимает их, глаза не отрываются от книжки, челюсти мерно движутся, зубы месят сладкую мучнистую жижу…
Эмили лежит на полу большой комнаты.
— Ох, Хуго, милый мой, мой Хуго… Ты ведь мой, Хуго? Милашка, как я тебя люблю…
Меня заливает волна какого-то смешного раздражения, беспокойства, беспомощности взрослого, наблюдающего за ростом юного организма. Вот она передо мной, заключена в оболочку своего возраста — но связанная с только что описанными сценами за стеной, из оформившего ее хинтерланда. Она не видела того, что видела я, но рассказывать Эмили об этом бесполезно. Конечно, она услышит слова, но и только.