слабостью хозяйки.
— Надо выпить, — просто сказал он, словно обращаясь к одной из своих женщин, и Мэри подчинилась.
Потом он осторожно забралу нее стакан, поставил на стол и, увидев, что хозяйка стоит ошарашенная, не зная, что делать, произнес:
— Мадам, надо лечь в постель.
Мэри не двинулась с места. Мозес неуверенно протянул вперед руку, не желая дотрагиваться до нее, белой женщины, неприкасаемой, и все-таки взял ее за плечо. Мэри почувствовала, как ее, мягко подталкивая, ведут через комнату в спальню. Это было настоящим кошмарным сном, когда человек бессилен перед творящимся ужасом; Мэри всю мутило, потому что она чувствовала на своем плече руку чернокожего. Ни разу, ни разу за всю свою жизнь она и пальцем не дотрагивалась до туземца. Когда они подошли к постели, Мэри, все еще ощущая мягкое прикосновение руки к своему плечу, почувствовала, что у нее кружится голова, а все кости будто сделались ватными.
— Мадам надо лечь, — снова повторил Мозес, на этот раз нежно, почти отечески.
Когда она уселась на кровать, он ласково надавил ей на плечо и уложил на подушки. Затем Мозес снял ее жакет с двери, где он висел, и накрыл им хозяйке ноги. После того как слуга вышел, Мэри снова охватил ужас: она лежала, онемев, потеряв дар речи, не в состоянии понять смысл произошедшего.
Через некоторое время она заснула и пробудилась ближе к вечеру. За окном маячил прямоугольник неба, на котором громоздились грозовые тучи, залитые оранжевым светом заходящего солнца. Некоторое время Мэри не могла вспомнить, что же произошло, а когда к ней вернулись воспоминания, с ними вновь пришел и ужас — леденящий, черный. Она подумала о том, как беспомощно плакала, не в силах остановиться, как, подчиняясь воле чернокожего, выпила стакан воды, как он, подталкивая ее в плечо, провел через две комнаты к кровати, как заставил ее лечь и укрыл ноги жакетом. Громко застонав, Мэри вжалась в подушку, преисполненная отвращения, словно ей пришлось дотрагиваться до экскрементов. И, невзирая на мучения, в ее ушах продолжал звучать его голос — твердый, добрый, повелевающий, отеческий.
Через некоторое время, когда в комнате стало уже довольно темно и лишь белые стены тускло маячили, отражая свет, все еще тлевший в верхушках деревьев, чьи ветви пропускали последние отблески заката, Мэри встала и поднесла к лампе спичку. Пламя вспыхнуло, заметалось, а потом успокоилось. Теперь комнату наполнял янтарный свет, а по стенам ползли тени, отбрасываемые притаившимися в ночи деревьями. Мэри припудрила лицо и долго сидела у зеркала, чувствуя, что не в силах сделать ни единого движения. Она не думала, лишь боялась, а вот чего — сама не знала. Она чувствовала, что не может выйти, покуда не вернется Дик. Без него она не сможет вынести общество туземца. Наконец пришел Тёрнер, он с тревогой посмотрел на жену, сказав, что она проспала весь обед. Он выразил надежду, что она не заболела.
— Нет, — покачала головой Мэри, — просто устала. Я чувствую… — ее голос стих, а лицо приобрело бессмысленное выражение.
Они сидели в круге тусклого света покачивавшейся лампы, а Мозес неслышно крутился возле стола. Долго, очень долго она не поднимала глаз, хотя, как только слуга вошел, черты ее лица приобрели настороженное выражение. Когда Мэри все-таки заставила себя поднять на него глаза и мельком посмотреть ему в лицо, она успокоилась, поскольку в отношении Мозеса к ней не наблюдалось никаких перемен. Как всегда, он смотрел на хозяйку как на пустое место, двигаясь с отсутствующим видом, подобно лишенному души механизму.
На следующее утро Мэри заставила себя пойти на кухню и нормально поговорить с Мозесом. В страхе она ждала, что слуга снова заявит о том, что уходит. Однако этого не произошло. И лишь несколько недель спустя до Мэри дошло, что он остается, отозвавшись на ее мольбы и слезы. Мысль о том, что она добилась своего таким способом, казалась ей невыносимой, и, поскольку Мэри избегала вспоминать о произошедшем, она стала медленно приходить в себя. С облегчением избавившись от мучивших ее мыслей о ярости Дика, позабыв о постыдном срыве, она снова стала делать Мозесу замечания холодным, язвительным тоном. Однажды, дело происходило на кухне, он повернулся к ней, посмотрел прямо в глаза и произнес с удивительной пылкостью и укоризной:
— Мадам просила меня остаться. Я остаюсь помогать мадам. Если мадам сердиться, я уходить.
Категоричность тона заставила ее остановиться. Мэри почувствовала беспомощность. Ведь этот чернокожий заставил ее вспомнить, почему он все еще на ферме. Кроме того, раздражение и обида в его голосе свидетельствовали: слуга считает, что она поступает несправедливо. Несправедливо! Ей-то все как раз представлялось совсем иначе.
Мозес стоял у плиты, ожидая, когда на ней закончит что-то готовиться. Мэри не знала, что сказать. Ожидая ее ответа, слуга подошел к столу, где взял тряпичную прихватку, чтобы обернуть ее вокруг горячей ручки духовки. Не поднимая на хозяйку глаз, он произнес:
— Я же хорошо делаю работу, да? — Он говорил по-английски, что раньше вызвало бы у Мэри вспышку гнева, поскольку она считала подобное дерзостью.
И все же она ответила по-английски:
— Да.
— Тогда почему мадам всегда сердиться? — На этот раз он говорил легким, чуть ли не фамильярным, добродушным тоном, словно ублажая маленького ребенка.
Встав к ней спиной, слуга наклонился, открыл духовку и извлек из нее противень хрустящих ячменных лепешек, которые сама Мэри приготовила бы куда как хуже. Чтобы лепешки остыли, Мозес стал выкладывать их одну за одной на решетчатый поднос. Женщина почувствовала, что ей надо немедленно уйти, однако не сдвинулась с места. Она беспомощно застыла, завороженно глядя, как его огромные руки перекладывают маленькие лепешки на поднос. И ничего не сказала. Возмущенная тоном, которым Мозес с ней разговаривал, Мэри почувствовала, как внутри нее поднимается привычная волна гнева, и вместе с этим женщина оцепенела — ей снова вышибли из-под ног почву. Мэри не знала, как ей быть, что делать с этим личностным отношением. Поэтому через некоторое время, поскольку Мозес не смотрел на хозяйку, тихо занимаясь своими делами, она вышла, так ничего ему и не ответив.
Когда в конце октября после шести недель удушающей жары зарядили дожди, Дик, как и всегда в это время года, перестал приходить на обед: уж слишком много у него было работы. Он уходил примерно в шесть утра, а возвращался в шесть вечера, поэтому готовить нужно было только один раз: завтрак и обед ему отправляли в поля. Точно так же, как и в прежние годы, Мэри сказала Мозесу, что она не станет обедать и что он может просто приносить ей чай: женщине казалось, что ее нельзя беспокоить из-за такой ерунды, как прием пищи. В первый же день, когда Дик не пришел на обед, Мозес, вместо того чтобы ограничиться чаем, принес хозяйке на подносе яйца, джем и тосты. Все это он поставил на маленький столик.
— Я же объяснила, что хочу только чай, — резко сказала Мэри.
— Мадам не завтракала, она должна поесть, — тихо ответил слуга. На подносе имелась даже чашечка без ручки, из которой торчали цветы: желтые, розовые и красные. Это были цветы из буша, неуклюже запихнутые внутрь чашки, однако на фоне заляпанной ткани они казались пестрым пятном.
Она сидела опустив глаза, а Мозес, поставив поднос, выпрямился и встал возле него. Больше всего Мэри беспокоило его желание доставить ей радость, эти цветы, служившие знаком примирения. Слуга ждал от хозяйки одобрения и выражения удовольствия. Благодарности он так и не услышал, однако гневная отповедь, готовая уже сорваться с ее губ, так и осталась непроизнесенной. Не проронив ни слова, Мэри придвинула к себе поднос и принялась за еду.
Теперь между ними установились новые взаимоотношения. Мэри, сама не зная почему, чувствовала себя бессильной в его власти. Ни на секунду ее не оставляло осознание того, что Мозес находится в доме или же неподвижно стоит на солнце, прислонившись к стене, что внушало ей чувство сильного, необъяснимого страха, беспокойства и даже, хотя она скорее бы умерла, чем согласилась такое признать, — некоего мрачного влечения. Казалось, расплакавшись перед туземцем, она добровольно отреклась от власти в его пользу, и он теперь отказывался ее вернуть. Несколько раз Мэри все-таки срывалась и обрушивалась на туземца с попреками, но он совершенно осознанно, вместо того чтобы признать свою ошибку, смотрел прямо ей в глаза, будто бы бросая вызов. Только однажды, когда Мозес и впрямь