деревьев в долгий путь. Мозес сохранял невозмутимость и позволил себя увести, не оказав ни малейшего сопротивления. Его лицо ничего не выражало. Казалось, он глядел прямо на солнце. Думал ли он о том, что вскоре больше его уже не увидит? Не угадаешь. Было ли на его лице сожаление? Ни следа. Страх? Вроде бы нет. Трое мужчин, каждый думавший о своем, нахмурившись, проводили взглядами убийцу. Они смотрели на него так, словно он им уже был неинтересен. Убийца больше не представлял никакой важности, все было в порядке вещей: чернокожий будет красть, убивать, насиловать, если ему представится хотя бы малейший шанс. Даже для Тони личность убийцы утратила значение; его познания об образе мышления туземцев были слишком'скудны, чтобы строить какие-либо догадки.
— А с ним чего? — спросил Чарли, указав пальцем на Дика Тёрнера. Он хотел узнать, как поступить с ним, по крайней мере, сейчас, пока дело еще не рассмотрено судом.
— Насколько я могу судить, толку от него будет немного, — отозвался сержант, которому за свою службу довелось в избытке насмотреться на мертвецов, преступников и сумасшедших.
Нет, сейчас для них куда важнее была Мэри Тёрнер, которая так всех подвела, хотя, впрочем, даже она, будучи мертвой, уже не представляла собой проблемы. Спасти лицо — вот то единственное, о чем еще оставалось позаботиться. Сержант Дэнхам великолепно это понимал: это являлось его обязанностью, о которой не говорилось в уставе, но которая подразумевалась самим духом страны, духом, пропитавшим все его естество. Чарли Слэттер, как и сержант, не отдавал себе в этом отчета. Несмотря на это, они действовали рука об руку, словно их подталкивали одни и те же побуждения, страх, чувство сожаления. Постояв так вместе одно последнее мгновение, они отправились прочь, в последний раз бросив мрачный предостерегающий взгляд на Тони.
Он начал понимать. Теперь он знал, что отпор, который буквально только что ему дали в комнате, из которой они вышли, как таковой, не имел никакого отношения к убийству. Убийство само по себе ничего не значило. Борьба, исход которой был решен несколькими короткими словами, или даже скорее в молчании, которыми эти слова перемежались, не имел никакого отношение к лежавшему на поверхности значению разыгравшейся сцены. Смысл случившегося Тони стал гораздо лучше понимать через несколько месяцев, когда он уже «привык к стране». А потом он сделал все от себя зависящее, чтобы забыть об этом знании, поскольку, если ты живешь в обществе, где процветает расовая дискриминация, имеющая множество нюансов и скрытый смысл, и желаешь, чтобы тебя в этом обществе принимали, приходится на многое закрывать глаза. Но прежде, чем это произошло, у Тони было несколько коротких моментов, когда все случившееся представало пред ним с беспредельной ясностью, и в эти мгновения он понимал, что поведением Чарли Слэттера и сержанта руководила «белая цивилизация», стремившаяся отстоять саму себя, «белая цивилизация», которая никогда, ни при каких обстоятельствах не признает, что белый, а уж тем более белая женщина, к добру или ко злу, может иметь человеческие отношения с черным. Стоит это признать, и «белой цивилизации» неизбежно придет конец. Поэтому она не может позволить осечек и неудач, как это произошло в случае с Тёрнерами.
Ради тех нескольких мгновений ясности и отчасти интуитивных догадок о случившемся, которыми обладал Тони, следует отметить, что по сравнению с другими присутствующими именно на его плечах в тот день лежала гигантская ответственность. Ни Слэттеру, ни сержанту никогда даже и в голову бы не пришло, что они не правы; как всегда, когда речь заходила об отношениях между черными и белыми, они опирались на чувство ответственности, которое для них было чем-то наподобие мученического венца. При этом Тони тоже хотел, чтобы его приняла эта новая для него страна. Ему приходилось приспосабливаться, а в противном случае его бы отвергли; альтернатива была ему более чем ясна: он слишком уж часто слышал фразу о необходимости привыкнуть «к нашим взглядам», чтобы испытывать какие-то иллюзии на этот счет. А если бы он стал вести себя в соответствии со своими, к этому моменту уже смещенными, представлениями о добре и зле, в соответствии с ощущением того, что сейчас творится ужасная несправедливость, какой от этого был бы прок единственному участнику трагедии, оставшемуся в живых и сохранившему ясность рассудка? Мозеса в любом случае ждала виселица, он совершил убийство, факт оставался фактом. Неужели Тони собирался продолжить борьбу один, в кромешной тьме, исключительно ради принципов? Если да, то о каких принципах шла речь? Если бы он вылез, как чуть было это не сделал, когда сержант Дэнхам наконец сел в свою машину, и сказал бы: «Слушайте, я не собираюсь обо всем этом молчать, и точка», чего бы он в этом случае добился? Совершенно ясно, сержант его бы не понял. Его лицо исказилось бы, потемнело от гнева, и, сняв ногу с педали сцепления, он бы произнес: «О чем молчать? Кто вас просил молчать?» Ну а если бы потом Тони промямлил что-нибудь об ответственности, сержант многозначительно посмотрел бы на Чарли и пожал плечами. Тони мог бы и продолжить, проигнорировав жест, намекающий на то, что он совершает ошибку: «Если хотите найти виновного, то следует обвинить миссис Тёрнер. Либо так, либо эдак. Либо белые отвечают за свое поведение, либо нет. Если нет, в результате происходит убийство, как раз вот такого рода. С другой стороны, винить ее тоже нельзя. Она была такой, какая есть, и ничего не могла с этим поделать. Говорю вам, я же, в отличие от вас обоих, жил здесь, и дело тут такое сложное и запутанное, что просто невозможно сказать, кто на самом деле виноват». И сержант бы в ответ сказал: «Можете выложить то, что думаете, прямо в суде». Так бы он сказал, словно дело вовсе не решили десять минут назад, пусть даже о нем напрямую не упоминая. «Вопрос не в том, кого винить, — мог бы сказать сержант, — разве об этом кто-нибудь говорил? Но ведь согласитесь, никуда не денешься от факта, что этот ниггер ее убил?»
Поэтому Тони ничего не сказал, и полицейская машина исчезла среди деревьев. За ней в своем автомобиле вместе с Диком Тёрнером проследовал Чарли Слэттер. Тони остался на прогалине один на один с опустевшим домом.
Он медленно зашел внутрь. После всех утренних событий у него перед глазами остался лишь один- единственный яркий, отчетливый образ, являвшийся, как ему казалось, ключом к разгадке: выражение на лицах сержанта и Слэттера в тот самый момент, когда они взглянули на тело, — истерическое выражение ненависти и страха.
Тони сел, уперев о руку раскалывающуюся от боли голову, потом снова встал и снял с запыленной кухонной полки медицинскую склянку, на которой было написано: «Бренди». Выпил до дна. Почувствовал слабость в коленях и бедрах. Причиной и источником этой слабости был не только алкоголь, но и отвращение к этому безобразному крошечному дому, который хранил в своих стенах, в каждом кирпичике, каждой крупице раствора страх и ужас убийства. Неожиданно он почувствовал, что не может оставаться в нем больше ни минуты.
Марстон поглядел на голую потрескавшуюся жесть крыши, перекошенную от солнечного жара, на выцветшую, неказистую мебель, на запыленные бетонные полы, покрытые истертыми звериными шкурами, и удивился, как же Мэри и Дик Тёрнер могли изо дня в день, из года в год так долго жить в таком месте. Нет, правда, крошечная, крытая соломой хижина на задах, в которой он обитал, и то была лучше этого дома! Отчего они хотя бы не поставили потолки? Из-за жары, царившей в доме, любой бы сошел с ума.
И потом, чувствуя, как у него слегка путаются в голове мысли (благодаря жаре бренди подействовало немедленно), Тони подумал: а с чего все началось, что стало завязкой трагедии? В отличие от Слэттера и сержанта, Тони продолжал упрямо цепляться за веру в то, что причины убийства следует искать в далеком прошлом, и именно поэтому события минувшего представляют такую важность. Что за женщина была Мэри Тёрнер до того, как она приехала на ферму и постепенно из-за жары, нищеты и одиночества утратила над собой власть? А сам Дик Тёрнер — каким он был? А туземец?.. Тут Тони зашел в тупик, уж слишком мало он об этом знал. Он не мог даже и пытаться строить догадок о том, что творилось в голове туземца.
Проведя рукой по лбу, он в последний раз в отчаянии попытался окинуть случившееся одним взглядом, встав над суетой и неразберихой сегодняшнего утра, и понять, что же это было. Символ? Предупреждение? Но у него ничего не получилось. Было слишком жарко. Его все еще не оставляло раздражение, вызванное отношением к нему сержанта и Слэттера. Голова кружилась. «В доме, должно быть, за сотню градусов», — с яростью подумал Марстон, поднялся и понял, что нетвердо стоит на ногах. А выпил-то он сколько? Всего каких-то две столовые ложки бренди! «Чертова страна, — подумал он, содрогнувшись от ненависти. — Ну почему это произошло со мной? Как меня угораздило, только приехав, сразу влипнуть в это запутанное, темное дело? Я не могу быть судьей, присяжными и самим милосердным Господом в одном лице!»
Пошатываясь, он вышел на веранду, где накануне ночью произошло убийство. На кирпиче осталось красное пятно, а лужица дождевой воды окрасилась розовым. Все те же облезлые псины лакали воду, стоя по краям лужи. Когда Тони закричал на них, они, съежившись, попятились. Прислонившись к стене, он