пришлось окончательно признать завершение наших перемен, наши находчивость и выносливость потерпели поражение. Когда мы достигли местности, где снег поредел или лежал влажными желтоватыми наносами, словно крупный мокрый песок, и остались лишь его прожилки да пятна на промокшей траве и болотах — там мы устроились, пытаясь почувствовать, что в далеком солнце есть хоть какая-то энергия. Мы смотрели вперед, на расстояние однодневного перехода до высокой колонны, но, увы, нам открывалась лишь была темнеющая земля с изредка встречающимися на ней небольшими участками тусклой зелени да серыми пятнами.
У нас осталось очень мало провизии, лишь несколько кусочков сушеного мяса. Но нам не хотелось есть. Пока мы, столь малым числом, выжидали там, не зная, что и думать или планировать, мы как будто превзошли потребность питаться, или добывать пищу, или поддерживать наши столь прискорбно истощенные и изнеможенные тела, дрожавшие в толстых меховых шубах, которые мы и не снимали, — поскольку было недостаточно тепло, чтобы обходиться без них. Наши взоры притягивал высокий точеный шпиль колонны, что поставил там Канопус и так долго использовал в качестве ориентира для своих космических кораблей. Его полное совершенство в пропорциях, его устойчивость, даже то, как он был установлен относительно склонов холмов и неба, — все говорило о Канопусе, Канопусе, — но не о нашей планете; и единственное, что было в наших мыслях, пока мы ожидали там, вглядываясь в этот шпиль, был Канопус, который придет, чтобы спасти нас.
Тем не менее я знал, что никакой флотилии космолетов не будет — теперь я знал это, как никогда прежде, со спокойной и ясной уверенностью, которая порождала — да, надежду, но того рода, что была мне незнакома. Вера, что у нас была, да еще столь долго — по крайней мере у части из нас, — в то, что однажды наши небеса вспыхнут и засияют повсюду, наводнившись канопианскими космолетами, и что
Поразительно, как идеи приходят на ум или в умы: в одну минуту мы думаем о том или ином, как если бы не допускали ни одну другую мысль; спустя же короткий промежуток времени в наших головах уже появляются совершенно отличные убеждения и возможности. Как же они там оказались? Как они пришли, эти новые понятия, мысли, идеи, убеждения, выдворив предыдущие, и почему, в свою очередь, в скором времени, несомненно, должны и сами тоже смениться?
Я знал, пока мы все ожидали, дрожа под шубами, с тусклым отблеском солнечного света на лицах, что в то время как мои товарищи бормотали: «Канопус придет, нас спасут» и прочие обрывки и ошметки наших прежних мечтаний, внутри них происходили изменения, в которых они не отдавали себе отчета.
Так мы и оставались там, все вместе на склоне холма, местами поросшего травой да низкими жесткими растениями, с заснеженными землями за спиной, откуда налетали суровые и резкие ветра. Ни один из нас не выказал какого-либо намерения двигаться, или поговорить о нашей ответственности перед населением, или обсудить, что мы должны делать: отправиться ли на поиски пропавших стад, разослать ли послания об их исчезновении или же нечто совсем другое, что при обычных обстоятельствах подняло бы нас на ноги и побудило к деятельности.
Мы вглядывались не только в угрюмые пространства болот и тундры вокруг колонны, но — и даже больше — друг в друга. Все чаще и чаще наши взоры останавливались друг на друге: испытывающе, настойчиво — как будто мы не знали каждого из нас, как знали на самом деле — так хорошо, что в любой момент могли взять на себя работу другого и — в некотором смысле — стать этим другим. Мы пристально всматривались в глаза и лица, словно в них можно было прочесть много больше, нежели мы когда-либо думали. И вскоре мы образовали подобие круга, и наши взоры были устремлены внутрь этого круга, а не наружу, к крохотным пространствам нашего «лета». Мы смотрели внутрь, словно истина, доступная нам, была там, между нами… в нас… среди нас. В том, что мы были вместе, вот так, в нашей крайности.
И именно в таком состоянии некоторое время спустя нас и нашли Алси и Джохор, вышедшие к нам из белой пустыни, и по тому, как они спотыкались и обходили неровности почвы, было видно, насколько оба истощены. И они рухнули среди нас, и лежали, закрыв глаза. И мы увидели, как желтая кожа обтянула их черепа.
Мы подождали, пока Алси открыла глаза и села, да и Джохор сделал то же самое.
Я спросил у нее:
— Ну и как тебе понравилось быть Доэгом?
Она ответила, улыбаясь:
— Доэг, мне казалось, что когда я говорила, все, что со мной происходило, все мои мысли и все мои чувства, все, чем — как я считала — я должна была быть, все это слагалось в слова, слова, слова — распределенные, упакованные и отосланные… Да, Доэг, я-Доэг видела, как Алси делала то или иное, чувствовала то-то, думала так-то — и кто же была Алси? Я наблюдала за ней, видела, как я вела себя среди всех остальных… А теперь я оглядываюсь на себя как на Доэга, сидевшую в сарае с Джохором, я вижу себя там и вижу Джохора — двух людей, беседующих между собой. И кто же был Доэг? Кто, Доэг, есть Доэг? И где же теперь Алси или Доэг — ибо что же теперь осталось от нас? И кому ты, или я, или любой из нас будет рассказывать наши сказочки, петь наши песенки?
И она с улыбкой посмотрела на меня, а затем на Джохора, который лежал, опираясь на локоть, а затем взглянула и на остальных. Медленно она смотрела на одного за другим, а мы все смотрели на нее. Когда Алси вернулась к нам, вместе с Джохором, наше небольшое собрание стало осознавать себя, наше положение, еще более остро. Мы
— Если ты больше не Алси, — сказал я ей, — то это означает, что снежные зверьки мертвы?
— Загоны теперь пусты, все до одного.
Мы все смотрели — хотя осознали, что же мы делаем, только потом — на ее руки: эти сплетения тонких косточек, некогда бывшие такими большими и такими умелыми, а теперь становившиеся все меньше, слабее, ранимее.
А
— Я больше не Алси, — сказала она ему. — Ни в коей мере, ни в коей роли. — Это прозвучало почти как вопрос, и через мгновение она сама и ответила на него: — Где-то еще существует Алси — в другом