— Вон!
Я улыбнулся Дульчи и, согнувшись, пробрался к выходу.
— Проваливай! — Он обернулся к овце: — Ты останешься, — голос его срывался.
Я взялся за дверную ручку.
— Одна загвоздочка, Гровер. Шли бы вы первым…
— Заткнись.
Ну что ж, я честно пытался предупредить его. Я открыл дверь, сделал шаг влево и прижался к стене.
— Черт! — выругался Тестафер.
Я смолчал. Ему пришлось сложиться пополам, чтобы пролезть через низкую дверь, и, как только пистолет высунулся на улицу, я ударил его так сильно, как только мог — то есть достаточно сильно. Потом я развернулся и отвесил ему правой снизу, чуть не сломав руку о челюсть. Жирная туша осела в дверях, но я ухватил его за шиворот прежде, чем он упал внутрь. Я прислонил Тестафера к стенке и потянулся за пистолетом, но моя правая рука никак не могла дотянуться до него, так что я просто отшвырнул его ногой на несколько футов. Пистолет упал и потерялся в густой траве.
Тестафер так и сидел, привалившись к стене, а я держал его за шиворот. На его лице отчетливо читались все пятьдесят лет жизни в страхе. Изо рта капала слюна. Мне его даже жалко стало, ей-богу.
— Зайдем-ка внутрь и побеседуем, — предложил я, хотя голос мой был едва слышен.
Он молча кивнул и побрел, шатаясь, к главному входу. Насколько я мог судить, Дульчи старательно выполняла приказ: из пристройки не доносилось ни шороха.
Покои Тестафера отличались несколько большим вкусом и значительно большими размерами. Гостиная была светлой и просторной, во всяком случае так казалось после апартаментов Дульчи. Одну стену целиком занимали полки со старыми журналами в ярких пластиковых обложках. В открытую дверь виднелась кухня, облицованная бело-голубой плиткой, а за ней — заднее крыльцо. Тестафер прошел на кухню и прополоскал рот над раковиной, поболтав воду во рту, словно дегустатор вино редкого урожая. Когда он сплюнул, я не заметил крови, но моя рука до сих пор здорово болела, хотя крови на ней я тоже не заметил.
Приведя себя в порядок, доктор вернулся в комнату и стал передо мной. За это время самообладание к нему вернулось.
— Садитесь, — предложил он, и я сел.
Стол между нами — срез древесного ствола, отполированный до зеркального блеска. На столе ничего, кроме маленькой серебряной шкатулки, и я не особенно удивился, когда он открыл шкатулку и высыпал на стол горстку порошка.
— Вы очень настойчивы, мистер Меткалф, — сказал он, и я почти увидел, как его язык шарит по зубам и деснам, оценивая ущерб.
Я решил перейти прямо к делу. Мне осточертело прощупывать людей с нулевым результатом.
— Мне надо поговорить с Фонеблюмом. — Я постарался, чтобы это прозвучало должным образом.
— Надеюсь, что смогу вам в этом помочь, — осторожно ответил он. — Вы действуете не так, как люди из Отдела.
— Стараюсь.
— Я должен предупредить вас, что вы превышаете свои полномочия.
— Одно из преимуществ моей работы заключается в том, что я сам устанавливаю пределы своих полномочий, — сказал я. — Кто такой этот Фонеблюм, что ему так подчиняются?
Тестафер наклонился и начал измельчать порошок ножичком с рукояткой слоновой кости. Он глянул на меня из-под бровей и снова уставился на порошок, рассыпанный по блестящей поверхности. Солнце светило прямо на стол, и, пока Тестафер стучал ножичком, в солнечных лучах парили облачка белой пыли.
— Почти всю свою сознательную жизнь я провел в поисках ответа на этот вопрос, — ответил он, махнув рукой. — Мне неуютно в городе. Я не люблю людей. Я люблю готовить и слушать музыку. — Он убрал нож в шкатулку — Мы живем в мире компромиссов. В идеальном мире Денни Фонеблюму не нашлось бы места.
Я кивнул, чтобы поддержать разговор.
— Нас познакомил Мейнард, и мне известно только то, что их отношения были необходимы Мейнарду, хотя не знаю почему. Видите ли, он обыкновенный грязный гангстер. Но он имеет долю в делах Мейнарда, и я обнаружил это слишком поздно.
— А в ваших делах?
— Нет, нет. — Тестафер еще раз осторожно подвигал челюстью. — Фонеблюм умеет манипулировать событиями и кармой в своих интересах. Он мог бы испортить мне жизнь, но не делал этого. Но доли в моих делах у него нет. Ни кусочка. — Он достал из шкатулки трубочку и склонился над столом.
— Вы назвали его гангстером — чем он занимается?
Тестафер перестал нюхать, но разгибаться не стал.
— Я не знаю.
— А кто знает?
Тестафер выпрямился и рассчитанными, аккуратными движениями врача поправил рукава. Его лицо оставалось красным, но в целом вид уже был значительно лучше.
— Наверное, сам Фонеблюм.
— Не знаю, не знаю. У меня сложилось впечатление, что еще минута — и ваша овца все бы мне рассказала. Если вы не знаете, почему бы вам не пойти и не спросить у нее?
Говорить об овце ему явно не хотелось. Его пальцы с такой силой вцепились в колени, что костяшки побелели — точно так же, как в офисе при нашей первой встрече.
— Дульчи редко разговаривает с незнакомцами, — с усилием произнес он. — Она очень… впечатлительна. — Он посмотрел на меня в упор и резко встал, словно его дернули за веревочку. — Вы еще молоды, — сказал он.
— Старше, чем кажусь, — фраза была заимствованная, но я повторял ее так часто, что считал почти своей.
— Вы не помните, как все было до Инквизиции.
— Нет, — согласился я.
Он подошел к полкам и взял один из старых журналов.
— Это телепрограмма, — сказал он. — У них было столько программ, что требовался справочник, чтобы выбрать, какую смотреть.
— Должно быть, держать такой журнал запрещено законом, — предположил я.
— Мне плевать. Я их собираю. Это мое хобби. Вот, гляньте. — Он протянул мне журнал, обернутый прозрачным пластиком. На обложке красовалась фотография циркачей — жонглеров или иллюзионистов, не знаю точно — и название их шоу. — Так что абстрактное телевидение — вовсе не шаг вперед, — продолжал он. — Ушло нечто, что было в порядке вещей. Целиком исчезнувшая форма искусства.
На меня это особого впечатления не произвело.
— Глядя на эти журналы, вы только вспоминаете то, что известно многим, даже если им этого и не полагалось бы знать. И телевидение здесь ни при чем. Пропало совсем другое: то, что объединяло разных людей. И для меня это не новость. Программы, о которых вы говорите, — всего лишь отражение этого.
— Вы не понимаете. Я говорю об утраченной форме искусства…
— Я никогда не видел древнего телевидения, — сказал я. — Но уверен, оно тогда мало отличалось от нынешнего. Искусство отражает культуру. Абстрактная дребедень сегодня просто показывает, насколько все паршиво. Вам кажется, что вы тоскуете по каким-то допотопным программам, а на самом деле вам не хватает простых человеческих отношений — того, чего сейчас больше нет. — Фразу я придумал только что, и она удалась.
Он забрал у меня журнал.
— Вы чувствовали бы себя иначе, если бы застали то время.
— Возможно. Послушайте, доктор, не то чтобы все это не интересовало меня, но я пришел сюда