все-таки сунул альбом под ремень и побрел дальше.
Вечером, на ночлеге, я раскрыл альбом и придвинул его к светильнику, сделанному из гильзы.
Я увидел немецких мотоциклистов, мчащихся в ночь по залитой водой дороге, фары прорывались сквозь дождь; я увидел картину атаки: солдаты бежали вперед, выставив автоматы, а под землей в обратном направлении ползли мертвецы; Иисус в мундире с нашивками фельдфебеля нес крест на Голгофу, изрезанную траншеями; дальше был портрет человека с измученным ртом, со шрамом на лбу, внизу было написано по-немецки: 'Я еще жив. 1943, февраль'; на следующей странице - человек с тем же лицом, он стоял у стены, его расстреливали, внизу надпись 'Расстрел дезертира'; рисунок повторялся, только на этот раз художника расстреливали не немцы, а наши, он же лежал, как младенец, на руках Богоматери, а она стояла на коленях перед офицером; опять автопортрет: художник гладит оторванную женскую руку с обручальным кольцом; группа зенитчиков стреляет в ангелов, спускающихся на парашютах; солдат, стоящий под виселицей, на которой раскачивается труп человека в нижнем белье, надпись: 'Я тоже хочу быть свободным'.
Все рисунки были сделаны карандашом, только автопортрет 43-го года пером.
Я смотрел этот альбом, пока мне не крикнули, чтобы я прикрутил огонь. Я лег, но и в темноте видел рисунки немца. Потом я заснул.
Я таскал с собой альбом почти до самой демобилизации, пока замполит не отобрал. Нет, я не относился к войне так, как этот Фриц или Ганс. Я должен был воевать, и не только потому, что меня призвали. Эта война была моей войной. Я не жалел, что воюю. И не о войне думал я, снова и снова рассматривая альбом. Я понял, что немец боялся не смерти: он был в ужасе оттого, что кто-то взял его за глотку и заставил подчиняться, сделал его несвободным. Может быть, с этого-то немца, брата моего во Искусстве, и начались мои мысли о свободе и несвободе. Может быть, тогда-то и пришло мне впервые в голову, что умирать легче, чем быть в тюрьме. Может быть, именно с тех пор я стал осторожнее в разговорах, оберегая свою свободу. Свободу? Да, свободу: я писал картины, я пил вино, я купался в море, я ласкал женщин...
- Виктор, эскиз готов?
Он хочет наказать меня за несовершенный грех. Он хочет обречь меня на одиночество, высадить на необитаемый остров. Ну что ж, пусть попробует: я не дамся, я буду сопротивляться, меня так легко не сломишь. Я буду звать на помощь, я брошу SOS, как бутылку в море...
- Виктор, как с эскизом?
Бутылка в море, Мишкина 'Бутылка в море'!
Плещет в море волна ласковая.
Плещет, плещет и бутыль шевелит,
Потихоньку ополаскивая,
Осьминогам ее трогать не велит.
Ветер носится, посвистывая,
Вести носит от земли до земли,
Синева глядит неистовая,
Не заметят ли бутылку корабли.
- Виктор!
- Чего тебе?
- Эскиз готов?
- Сейчас.
А что если все будет, как в Мишкиной песне? Как в печальной Песенке, вызывающей задумчивые вздохи после ужина? Как в грустной песенке о людской беспомощности, о приветливом равнодушии мира?
Цепи с грохотом потравливая,
Соберутся корабли всех морей:
Вон плывет письмо отправленное,
Подбирайте-ка бутылку поскорей!
У судьбы моряцкой выпрошенный,
Открывается конверт из стекла:
Ждет моряк, на скалы выброшенный.
Два столетья, чтобы помощь подошла.
- Ребята, шабаш! Пошли до дому, до хаты. Витя, черт с ним, с эскизом. Завтра докончишь. Двинулись?
- Идите, я еще поковыряюсь.
- Ну, как хочешь. Салют!
- Пока.
Когда все ушли, я откнопил ватман, собрал карандаши, взял свою папку и пошел домой. Проходя по коридору мимо трафаретчиков, я замедлил шаг. Потом раскрыл двери и вошел. 'Банды' уже не было. Мои давешние собеседники стояли у стен и улыбались свежими ртами. Я подошел к тому, с кем не договорил.
- Ну так как же, дружище? В чем же я виноват?
'Пользуйтесь авиатранспортом! - ответил он. - До Сочи вы можете долететь за три с половиной часа'.
- Не дури! - сказал я. - Ты вроде бы умней своих братьев. Что ты хотел мне сказать?
'Пользуйтесь авиатранспортом...'
- Слушай, не будь сволочью. Говори!
'...до Сочи вы можете долететь...'
- А пошел ты к...
'...за три с половиной часа'.
Я хлопнул дверью.
6
У Ирины была плавная фамилия - Иевлева. Каждый раз, когда я звонил ей по телефону, мне казалось, что я пою, произнося: 'И-Р-И-Н-У-И-Е-В-Л-Е-В-У'. И каждый раз я вздрагивал' слыша в ответ вопросительное 'Да-а?'
- Иринка, - сказал я, - как дела?
- Витенька, я свободна! Мама решила, что ей удобнее болеть у тетки, и я ее утром отвезла на Фили. И теперь я свободна! Ты видишь, как я танцую у телефона?
- Конечно, - сказал я. - Ты встаешь на носки и щелкаешь пятками. А левой рукой ты придерживаешь халатик.
- Витька, ты ослеп! На мне нет халатика. И вообще почти ничего нет так, самая малость.
- Ох ты! Тогда я сейчас примчусь,
- Сударь, я вас не задержу: вы застанете меня вполне одетой, готовой к выходу.
- А куда?
- Куда-нибудь махнем, Витя. Приезжай.
Я взял такси. Водитель попался молодой и напористый. Мы лихо проскочили перекресток на желтый свет. Милиционер в стеклянной будке погрозил нам.
- Ладно, ладно, сиди в своем подстаканнике, - пробормотал шофер. Некоторое время он гнал машину молча, потом попросил у меня закурить и доложил:
- Вернулся я сейчас из Нарофоминска, возил туда инженера одного. Когда брал его, спрашиваю: 'Один едете?'. 'Один', - говорит. И правда, ехал один. А свободных мест в машине не было.
Он замолчал, ожидая, что я спрошу. Я спросил:
- Как так?
- А вот так: всю машину продуктами завалил. Я говорю: 'Что это вы все московские магазины скупили? 'А он. 'Милый, говорит, жрать-то надо? У меня, говорит, семья большая. У нас, говорит, в Нарофоминске один лозунг: 'Пей вино, смотри кино, закусывай радио'.
Он захохотал.
- Ну, отвез я его, выгрузил, дай, думаю, в магазины загляну. Зашел, а там и в самом деле - ни хрена! Вам сюда? К подъезду... Спасибо. Будьте здоровы!
Я вбежал на второй этаж и позвонил.
- Витька, это ты?