так далее. Потом он обратился ко второму и третьему.
И вот начальник закончил разговор с младшим писарем, обернулся к Петронию и любезно спросил:
– А вас зовут Петроний Евремович?
У Петрония задрожала челюсть, перед глазами пошли круги, он сначала зажмурился, потом открыл глаза и только было открыл рот, чтобы ответить, как… открыла рот госпожа начальница, открыла и, всплеснув руками, перебила Петрония:
– О! Неужели никто не заметил, что нас за столом тринадцать. Боже ты мой!
Все обернулись направо, налево, пересчитали сидевших за столом и… верно, тринадцать!
– Боже, как это никто не заметил! – продолжала супруга уездного начальника. – Милый господин Петроний, вы человек добрый, вы не рассердитесь. Некрасиво, конечно, просить вас так, среди ужина, но, умоляю, перейдите в другую комнату, мы там накроем вам. Я сама вам накрою на стол, только, прошу вас, не сердитесь!
– О, пожалуйста, пожалуйста, – смущенно ответил покрасневший как рак Петроний, и на глаза его набежали две крупные слезы, а горло сразу пересохло, словно он целый год не пил воды.
Что только не пережил, не перечувствовал бедняга Петроний, сидя в другой комнате! Он почти дошел до цели и снова оказался… тринадцатым!
Все пропало! И что ему оставалось делать? Ничего другого, кроме как, скажем, ждать тринадцатого февраля, чтобы умереть в этот день.
Но прежде чем окончательно потерять волю к жизни, он решился на то, на что при других обстоятельствах никогда бы не решился. Это был последний и решающий шаг.
– Или – или! – решительно воскликнул он в своей комнате, вернувшись с ужина, и так ударил кулаком по столу, что со стола упала на пол кофейная мельница, сапожная щетка и глицериновое мыло, которым он умывался по воскресеньям и праздникам.
Прежде всего он спокойно подобрал эти вещи, положил каждую на свое место, а потом сел и написал очень вежливое прошение, в котором просил предоставить ему отпуск.
Итак, в Белград, к министру! Да, к нему, встретиться с ним с глазу на глаз и сказать ему все: «Так, мол, и так, такое, мол, дело!» Нет, нельзя больше идти обходными путями, прямо к министру и… или – или!
Представьте себе, что он чувствовал, когда прошение получило официальный номер и он расписался под резолюцией: «Принимаю с благодарностью к сведению, что отпуск мой одобрен». Потом он пошел домой, чтобы заново вывести пятна на брюках и отнести портному черное пальто, чтобы тот поставил ему новый бархатный воротник и вообще привел его в порядок.
– Я скажу, – говорит вслух Петроний Евремович в своей комнате, складывая вещи в маленький чемоданчик, – я скажу: господин министр, двадцать один год, подумайте сами, разве это справедливо? За двадцать один год у меня было всего одно взыскание, да и то удержали жалованье за полмесяца. Пустяк, совершенный пустяк! И за что меня наказали? Ни за что, просто ни за что! Когда допрашивал я одного свидетеля, помянул между прочим его отца и мать. И вовсе не потому, что хотел оскорбить его родителей, а просто так, я хотел только задать ему вопрос, ну, и не мог сразу сообразить, какой. Свидетель молчит, и я молчу, тут я и сказал, так, между прочим, чтобы не молчать, а начальник понял это я уж не знаю как, и на тебе… пятнадцатидневное жалованье. Будто бы это совсем пустяк – пятнадцатидневное жалованье. Но это было давно. Кто старое помянет, тому глаз вон…
Он умолкает, берет вещь за вещью из тех, которые надо положить в чемодан, разглядывает их со всех сторон, складывает не спеша, раздумывает и снова говорит себе:
– Говорят, министр – хороший человек. Оно и понятно, как же ему быть министром, если бы он не был хорошим человеком! Да в конце концов с меня довольно, если у него есть душа; это главное!
Потом он снова задумывается и начинает считать: а вдруг это тринадцатый министр с тех пор, как он начал службу. Пересчитал… нет, слава богу, не тринадцатый!
Потом он вдел нитку в иголку и стал пришивать рукав, который уже порядком отделился от пальто, и насвистывать песенку «Прощай, беспокойная душа!» Вообще пока он был не очень озабочен; может быть, потому, что верил – на этот раз сбудется его сокровенное желание, а может быть, и потому, что был далеко от Белграда и от министра, и страх еще не овладел им.
Петроний обошел всех знакомых и попрощался с ними, словно уходил в святые места на богомолье. Все пожелали ему удачи, так как уже весь город знал о его путешествии, на которое он отважился впервые в жизни.
Утром он проснулся на два часа раньше, чем обычно, и с нетерпением ожидал на дворе повозку, время от времени выбегая к воротам. Наконец, повозка приехала. Петроний взял чемоданчик, запер свою комнату, перекрестился и сел в повозку.
Дорогой ему не хотелось думать о министре, чтобы заранее не нагонять на себя страху. Он думал о другом, обо всем, что приходило в голову: например, о поднятом верхе повозки, о пыли, о газде Миялке, о столбе, стоявшем во дворе уездной канцелярии, в который был вбит один… два… три гвоздя. Три – это точно, но ему все кажется, что их четыре. Так он думал о всякой всячине, пока перед глазами его не появился министр и строго не спросил его:
– Ваше имя?
– Петроний Евремович, ваш покорный слуга.
Петроний поскорее прогоняет это видение и заводит разговор с кучером:
– Ну как, приятель, ты женат?
– Да, сударь.